Короли в изгнании
Шрифт:
— Какой чудный бал, господин Меро! — Тут она понизила голос: — Я и этим обязана вам... Да что говорить: мы вам стольким обязаны!.. Не знаю, как вас и благодарить.
В самом деле: это его могучая вера раздула все погасшие пламена, вдохнула надежду в отчаявшихся, вызвала тот подъем, которым можно будет воспользоваться завтра. Королева этого не забывает. Во всем блестящем обществе ни к кому еще не обратилась бы она с таким почтительным дружелюбием, ни к кому еще не устремила бы при всех, стоя в центре благоговеющего круга, образовавшегося вокруг государя и государыни, признательного, ласкового взгляда. Но Христиан II снова берет Фредерику под руку.
— Маркиз де Эсета здесь... — говорит он Элизе. — Вы его видели?
— Я его не знаю, ваше величество...
— А он уверяет, что вы с ним старые друзья... Да вот он!..
Маркиз де Эсета должен был возглавить экспедицию вместо заболевшего
— Здравствуй, Эли! — сказал он, подходя с заранее протянутой для пожатия рукой и называя Меро тем именем, каким его называли в детстве, во времена Королевского заповедника. — Да это же я... твой бывший учитель... господин Папель!
Не только черный фрак, увешанный крестами и орденами, и белый галстук — его не изменили даже двадцать лет, что протекли с тех пор над этой громадной головой, насаженной на туловище карлика и до того закоптелой от пороха и от горного солнца, что его характерная грозная жила на лбу была теперь не так заметна. Его роялистское упорство тоже как будто не так выпирало, точно cabecilla оставил на дне своего баскского берета, который он в последний день кампании зашвырнул в ручей, какую-то часть былых верований, какую-то часть молодых упований.
Элизе был крайне изумлен, увидев своего бывшего учителя, который сделал из него именно то, что он представлял собою теперь.
— Понимаешь, мой маленький Эли...
«Маленький Эли» был на два фута выше учителя и здорово поседел за это время.
— ...Все кончено, королей больше нет... Идея еще жива, а люди уж не те. Все они выбиты из седла и не в состоянии снова сесть на коней, да их вовсе и не тянет... Ах, чего я только не насмотрелся, чего я только не насмотрелся за эту войну!..
Лоб у Хосе Марии покрылся багровым налетом, глаза налились кровью, зрачки расширились, точно он и сейчас еще видел перед собой трусость, измену, позор.
— Но ведь не все же короли одинаковы, — возразил Меро, — я, например, уверен, что Христиан...
— И твой не лучше нашего... Мальчишка, повеса... Ни мысли, ни воли в этих глазах вертопраха... Ты только взгляни на него!
Он показал на короля — тот в это время вальсировал; глаза у Христиана блестели влажным блеском, на лбу выступил пот, маленькая круглая голова так низко наклонилась над оголенным плечом его дамы, что казалось, будто он вот-вот совсем ее уронит, а его открытый рот словно вбирал исходящее от плеча благоухание. Эта пара пронеслась так близко от них, что они оба ощутили на лицах шумное ее дыхание, но во все растущем упоении балом танцующие не заметили собеседников. В зале стало тесно: гостям хотелось посмотреть на Христиана II, который лучше всех в своем королевстве танцевал вальс, а потому Эсета и Меро укрылись в глубокой амбразуре одного из раскрытых окон, выходивших на Анжуйскую набережную. Здесь они пробыли долго, овеваемые с одной стороны бальным шумом и вихрем, а с другой — свежим полумраком, успокоительной ночной тишиной.
— Короли ни во что не верят, короли ни к чему не стремятся. Зачем же мы ради них из кожи вон лезем? — с мрачным видом говорил испанец.
— Итак, вы изверились... И все-таки едете?
— Еду.
— Без всякой надежды?
— Нет, в надежде... в надежде только на то, что я сложу наконец голову, мою бедную голову, которую мне негде приклонить.
— А король?
— О, за него я совершенно спокоен!..
Что он этим хотел сказать? Что Христиан пока еще не сел на коня или же что, подобно своему двоюродному братцу, герцогу Пальма, он из любого сражения выйдет целым и невредимым? Эсета так этого и не объяснил...
Перед их взором яростными вихрями кружился бал, но Элизе смотрел теперь на него сквозь уныние своего бывшего учителя и сквозь свое собственное разочарование. Было бесконечно жаль храбрую
молодежь, которая так весело собиралась идти на войну под командой отрезвевших полководцев, и померещилось Элизе, будто весь этот праздник, его суматоха, его огни заволакиваются пороховым дымом: то не праздничное веселье, то пыл сражения, кончающегося разгромом, и вот уже подбирают тела безвестных бойцов. Чтобы отогнать от себя зловещее видение, Элизе облокотился на подоконник, окинул взглядом пустынную набережную, на которую дворец бросал световые четырехугольники, такие огромные, что, не помещаясь на набережной, они ложились и на воду, и прислушался к плеску реки: Сена, бурливая, мятежная у этой оконечности острова, сливая с жалобами скрипок, с душераздирающими воплями гузл шум своих бешено крутившихся водоворотов, своих волн, разбивавшихся о быки, то часто вздымалась, словно грудь, которую душат рыдания, то разливалась широким обессиливающим потоком, словно кровь из зияющей раны...XII
С ночным поездом
«Мы отбываем сегодня в одиннадцать вечера с Лионского вокзала. Место назначения неизвестно. Вероятно, или Сетт, или Ницца, или Марсель. Примите меры».
Когда эта записка, которую наспех нацарапал Лебо, попала на Мессинскую, графиня Сплит только что вышла из ванны; освежившаяся, благоухающая, разнеженная, она по дороге из спальни в будуар заботливо поливала цветы в корзинах и комнатные растения, надев для прогулки по зимнему саду длинные, до локтей, светлые шведские перчатки. Записка не очень ее взволновала; немного подумав в спокойном полусвете комнаты с опущенными жалюзи, графиня быстро и решительно повела плечами, что означало: «Ну что ж, конец — делу венец...» — и, чтобы встретить короля во всеоружии, сейчас же позвонила горничной.
— Что вы наденете, сударыня?
«Сударыня» посоветовалась с зеркалом.
— Ничего не надену... Я не буду переодеваться...
В самом деле: ничто ей так не шло, как этот длинный светлый фланелевый капот, облегавший ее тело мягкими складками, с громадным, как у девочки, бантом сзади, и ее прическа: черные волосы, взбитые, завитые, собранные кверху, открывали затылок и линию плеч, цвет которых, судя по началу, должен был быть ярче, чем цвет ее лица: их гладкая кожа отливала теплым янтарем.
Графиня верно рассчитала, что никакой другой туалет не сравнится с дезабилье, в котором она выглядела совсем по-домашнему, выглядела маленькой девочкой, — именно такой ее особенно любил Христиан, но из-за этого она вынуждена была завтракать в спальне: в таком виде она не могла выйти в столовую. Она ввела в своем доме строгий этикет; причуды, богемные привычки — все это она оставила в Курбвуа. После завтрака она перешла в будуар, к которому примыкала веранда, окнами с частым переплетом выходившая на улицу, села поуютнее, вся розовая от проникавшего сквозь штору света, как когда-то давно — у мещанского окошечка family, и принялась высматривать короля. Раньше двух часов Христиан никогда к ней не приезжал, но как только пробило два, эту уравновешенную натуру охватила неведомая ей прежде тревога, она познала пытку ожидания: началось с легкой дрожи, напоминающей рябь на воде, а затем эта дрожь перешла в самую настоящую лихорадку, от которой сотрясается все тело и звенит в ушах. В такую пору экипажи редки на залитой светом тихой, обсаженной платанами и застроенной новыми домами улице, упирающейся в золоченую решетку парка Монсо с его фонарями, насквозь пронизанными лучами солнца. При каждом стуке колес Шифра приподнимала штору, и боль разочарования всякий раз становилась в ней острее от роскошного покоя, которым веяло на нее снаружи, от этой провинциальной тишины.
Что же, однако, случилось? Неужели он уедет, не повидавшись с ней?
Она пыталась найти причины, поводы, но когда ждешь, то ждешь всем существом, все в тебе напряжено, мысли, текучие, бессвязные, не додумываются до конца, как не договариваются слетающие с губ слова. Эту муку, это обмирание всего тела, до кончиков ногтей, когда туго натянутые нервы внезапно ослабевают, испытывала сейчас графиня. Снова и снова поднимала она штору из розового тика. Теплый ветер колыхал ветви, похожие на зеленые султаны, тянуло свежестью от мостовой, на которую била из шланга мощная струя воды, мгновенно прекращавшаяся, как только появлялись экипажи, теперь уже более многочисленные, так как пять часов — это время прогулки в Булонский лес. Наконец, истерзанная ужасной мыслью, что король бросил ее, графиня послала два письма: одно — принцу Аксельскому, другое — в клуб; затем оделась (не могла же она оставаться до вечера в костюме девочки, вышедшей из ванны!) и опять начала бродить из спальни в будуар и обратно, из спальни в уборную и обратно, а потом уже по всему дому — так скорей проходило время.