Кошки-мышки
Шрифт:
Мне с трудом удалось поддержать этот тон: «Поторапливайся, поторапливайся. Старик Крефт дал мне лодку всего на полтора часа. А сначала давал только на час».
Мальке сразу же деловито откликнулся: «Ладно. Долгое прощание — лишняя морока. Между прочим, вон тот фрахтер возле танкера сидит в воде довольно низко. Спорим, это швед. Сегодня, чтоб ты знал, мы туда наведаемся. Когда стемнеет. Подгребай к девяти. Я могу на тебя рассчитывать, а?»
Разумеется, при плохой видимости было сложно разглядеть национальную принадлежность фрахтера на рейде. Мальке начал раздеваться неторопливо и многословно. Говорил о пустяках. Немного о Тулле Покрифке: «Ну и штучка, доложу я тебе». Сплетни о его преподобии отце Гусевском: «Ходят слухи, будто он приторговывает покровами
Он стоял в красных спортивных трусах — традиционный цвет нашей гимназии. Форму он аккуратно сложил, как положено по уставу, и пристроил к своему постоянному месту у нактоуза. Рядом сапоги, словно перед отходом ко сну. Напоследок я спросил: «Все с собой взял, банки с тушенкой? Не забудь открывалку!» Сдвинув орден слева направо, он по-идиотски затеял старую школьную игру: «Водоизмещение аргентинского линкора „Морено“? Скорость в узлах? Толщина брони на ватерлинии? Когда спущен на воду? Когда перестроен? Сколько стопятидесятидвушек было на „Витторио Венето“?»
Я отвечал вяло, но было приятно, что я все еще помню такие вещи назубок. «Обе банки сразу возьмешь?»
«Посмотрим».
«Не забудь открывалку, вот она лежит».
«Как мамочка обо мне заботишься».
«Я бы на твоем месте уже был внизу».
«Ладно-ладно. Там, наверно, все подгнило».
«Ты же зимовать там не собираешься».
«Главное, чтобы зажигалка работала, а горючего внизу хватит».
«Железяку я бы не выбрасывал. Может, продашь ее за кордоном как сувенир. Почем знать?»
Мальке перебросил ее с ладони на ладонь. Уходя с мостика и приближаясь шаг за шагом к люку, он продолжать поигрывать обеими руками, хотя правую обременяла авоська с двумя банками. Колени подгибались. Проглянуло солнце, поэтому слева от его шейных жил и позвоночника проступила тень.
«Сейчас, пожалуй, уже половина одиннадцатого, а то и позже».
«Не слишком уж и холодно, мне казалось, что будет хуже».
«После дождя всегда так».
«Думаю, вода — градусов семнадцать, воздух — девятнадцать».
Перед навигационным знаком в фарватере работала землеройка. Но шум ее двигателя был мнимым, так как его относил ветер. Невидимой сделалась и мышь на горле у Мальке, потому что он повернулся ко мне спиной, нащупывая ногой край люка.
Меня до сих пор терзает вопрос, который я задаю себе сам: сказал ли он еще что-нибудь перед спуском? Наполовину уверен я лишь в том, что напоследок Мальке искоса, через левое плечо, взглянул на мостик. Присев, он полил себя водой; красная, как знамя, ткань гимназических спортивных трусов сразу потемнела, правая рука подобрала авоську с консервными банками; а что с железякой? На шее ее не было. Может, он ее незаметно выкинул? Какая рыбина принесет мне ее со дна морского? Бросил ли он еще какую-то фразу через плечо? Или вверх, обращаясь к чайкам? Или же к берегу, к судам на рейде? Проклял ли он всех на свете грызунов? Вроде бы я не слышал, чтобы он сказал: «Пока, до вечера!» Он ушел под воду головой вперед, отягощенный двумя консервными банками: за затылком последовали округлившаяся спина и зад. Белая нога канула в пустоту. Вода над люком вернулась к привычной безмятежной игре.
Я убрал ногу с открывалки. Я и открывалка остались на палубе. Мне бы сразу сесть в лодку, отдать концы и отчалить: «Он и без открывалки справится», но я не сдвинулся с места, считая секунды вслед за землечерпалкой, которая вела за навигационным знаком свой отсчет, перебирая движущуюся ленту с ковшами, напряженно следил: тридцать две, тридцать три ржавые секунды. Тридцать шесть, тридцать семь вычерпывающих грязную жижу секунд, сорок одна, сорок две плохо смазанные секунды, сорок шесть, сорок семь, сорок восемь секунд поднимала землечерпалка
свои ковши, опорожняла их и вновь с силой опускала в воду, углубляя фарватер на подходе к порту Нойфарвассера и помогая мне засекать время: Мальке уже должен был достичь цели, добраться — с консервными банками, но без открывалки, без железяки или с нею, дарующей радость и разочарование, — до лежащей под водой радиорубки бывшего польского тральщика «Рыбитва».Мы не условились насчет сигналов, но ты мог бы постучать мне. Я еще и еще раз дал землечерпалке отсчитать по тридцать секунд. Как говорится, по здравом разумении, он уже должен был… Меня сбивали с толку чайки. Они выкраивали в воздухе между посудиной и небом причудливые фигуры. Но внезапно, без видимой причины, они улетели, и их отсутствие еще больше сбивало меня с толку. Я принялся колотить в палубу сначала своими каблуками, потом сапогами Мальке. С каждым ударом отскакивала пластинками ржавчина, крошился и плясал по палубе известковый чаячий помет. Пиленц с консервной открывалкой в колошматящем кулаке орал: «Вылезай! Ты открывалку наверху забыл, открывалку…» После беспорядочного, потом ритмичного стука и криков воцарялись паузы. Морзянкой я, к сожалению, не владею, поэтому выстукивал только: два-три, два-три. Охрип: «От-кры-вал-ка! От-кры-вал-ка!»
С той пятницы я знаю, что такое тишина; тишина наступает, когда улетают чайки. Не бывает большей тишины чем тогда, когда работает землечерпалка, лязганье которой относит ветер. Но в еще большей тишине повинен Йоахим Мальке, не ответивший на мой стук и крики.
И я поплыл назад. Однако, прежде чем сесть на весла, я швырнул открывалку в сторону землечерпалки, но не добросил.
И, зашвырнув открывалку, я поплыл назад, вернул рыбаку Крефту позаимствованную лодку, за которую пришлось доплатить еще тридцать пфеннигов, сказал: «Может, загляну вечерком, чтобы снова взять лодку».
И, зашвырнув, приплыв назад, сдав, доплатив, пообещав вернуться, я сел в трамвай и поехал, как говорится, «домой».
И после всего этого я не сразу пошел домой, а сначала наведался на Остерцайле, где позвонил в дверь и, не задавая вопросов, просто попросил фотографию локомотива в рамке; ведь я же обещал Мальке и рыбаку Крефту: «Может, загляну вечерком…»
И вот когда я пришел с фотографией домой, мать как раз накрывала на стол. Вместе с нами обедал начальник охраны вагонного завода. Рыбы не было, зато возле моей тарелки лежала повестка из окружного призывного управления.
И вот я стал читать и перечитывать повестку. Мать расплакалась, чем смутила начальника заводской охраны. «Мне же еще только в воскресенье вечером уезжать, — сказал я и, не обращая внимания на гостя, спросил: — А где папин полевой бинокль?»
И вот с этим полевым биноклем и фотографией я поехал в субботу утром, а не тем же вечером, как договаривались, в Брезен; опустилась дымка, закрыв видимость, да и дождь пошел, я отыскал среди поросших лесом береговых дюн самое высокое место: площадку у памятника павшим воинам. Поднявшись на верхнюю ступеньку пьедестала — надо мной возвышался обелиск с мокрым от дождя золотым навершием, — я полчаса, а то и три четверти часа смотрел в полевой бинокль. Лишь когда перед глазами все поплыло, я опустил бинокль и отвернулся к кустам шиповника.
На посудине ничего не происходило. Отчетливо виднелись два пустых сапога. Правда, над ржавыми надстройками опять парили чайки, садились на них или прыскали сверху пометом на палубу и сапоги; но ведь это ни о чем не говорило. На рейде стояли те же суда, что и вчера. Однако среди них не было шведа и вообще ни одного нейтрала. Землечерпалка почти не продвинулась. Погода обещала проясниться. Я опять поехал, как говорится, «домой». Мать помогла мне уложить мой фибровый чемоданчик.
И вот я собрал вещи; твою фотографию я, вынув из рамки, положил, поскольку ты от нее отказался, в самый низ. На твоего отца, кочегара Лабуду, отцовский локомотив с неразведенными парами легло мое белье, прочие вещи и мой дневник, который позднее пропал под Коттбусом вместе с фотографией и письмами.