Костер в белой ночи
Шрифт:
Степан вышел к ручью Намакан. Дед был жив. Над чумом едва-едва заметной змейкой струился дым — Ганалчи экономил топливо.
Профессор Потапов проснулся рано. Он встал с постели, накинул на плечи легкий ворсистый халат и, стараясь как можно мягче ступать, вышел из кабинета в коридор. На ногах профессора мягкие, с толстой подошвой домашние туфли. Они скрадывают шаг, но Потапову кажется, что он слишком шумит в этот ранний час. Дверь в спальню приоткрыта, и он проскальзывает мимо нее на цыпочках, едва касаясь пола. И все равно:
— Саша, ты? — слышится
— Да. Почему ты не спишь? Ведь так еще рано.
Александр Александрович входит в комнату. Широкое дачное окно расшторено. Наметившийся рассвет медленно сочится через двойные рамы.
Потапов боится смотреть в лицо любимого человека, боится увидеть влажный лоб, крутые впадины височных костей, сползшие к подбородку складки кожи некогда красивых щек, глаза, жаркие, верящие, ждущие, с чуть размытыми белками, от частого употребления лекарств цвета круто сваренной патоки. Он боится смотреть в это лицо. И знает, что посмотрит весело, влюбленно, как прежде, как всю их жизнь. И улыбнется со всей искренностью своей прямой, честной души. Лишь бы только обмануть, не дать догадаться, во что превратила ее красивое лицо болезнь.
И он смотрит на жену и замечает новые морщины на лице, синюшность губ, заострившийся еще больше, чем вчера, нос и лицевые кости. Даже сумрак не в силах скрыть от него всех тех изменений, которые появились за нынешнюю ночь.
— Ты хорошо выглядишь сегодня, Оля! Я думаю, что вот-вот мы переживем кризис и пойдем на поправку, — говорит Александр Александрович и целует жену в липкий холодный лоб, внутренне содрогаясь от этого прикосновения, которое приносит ему ни с чем не сравнимые страдания.
Каждый раз, совершая это, он чувствует непоборимую в себе брезгливость. Он, который видел столько страшных в своем натурализме картин, мерзких язв, смрадных ран и еще много такого, от чего видавшие виды госпитальные и клинические сестры закрывали глаза и затаивали дыхание, готовые рухнуть в обморок, он спокойно, словно бы не замечая ничего вокруг, орудовал над всем этим хирургическим инструментом, ни разу не почувствовав в себе брезгливости или отвращения. А тут, перед постелью самого дорогого человека, вдруг ощутил в себе все эти чувства.
Они входили в него не подвластные ни разуму, ни сердцу, ни силе воли, входили на маленькое, совсем несоизмеримо коротенькое мгновение, и это было страшнее всех пыток, которые мог бы придумать для себя человек.
— Ты хорошо выглядишь, — снова повторил Потапов и, присев на краешек кровати, взял в свои сильные пальцы безвольную потную руку жены. Погладил ее и привычно замер на пульсе. Так он всегда поступал с нормой разрешенной ею юношеской ласки вплоть до сегодняшнего дня.
Сердце билось вяло, и пульс то и дело замирал под его пальцами.
— У тебя хороший пульс, — сказал он и вдруг поймал себя на мысли, что слишком много говорит сегодня, не получая ответа.
Потапов посмотрел опять в лицо жены. И увидел, что она улыбается. Улыбка была страшной, лицо перекосилось, морщины стали заметней, а впадины на щеках и висках глубже. Глаза не в силах были уже загореться, и в них только еще более усилилась безоглядная вера, твердая непреклонная надежда.
— Ты угадал, Саша. Я действительно хорошо себя чувствую, —
с одышкой, медленно сказала она. Фраза тянулась нескончаемо долго. Перевела дыхание и еще тише, с еще большей одышкой: — Ты хороший врач, я всегда тебе говорила об этом. — Снова длинная пауза, она не замечает ее. — Зачем тебе надо было посвятить жизнь онкологии? Этому ужасному… — и опять пауза, мучительно долгая для Потапова и незаметная для Ольги. — Ты прекрасный легочник. Даже мой пневмосклероз подвластен твоему таланту…Три месяца назад у жены Потапова обнаружили метастазы в легких. Случай был, как принято говорить на языке медицины, неоперабельный. Об этом знали все, кроме больной. Она даже не подозревала об этом.
Три месяца оплывает свеча жизни. И чем дальше, тем больше накапливается воска надежды. Это сравнение пришло Потапову, когда наступила опять глубокая пауза в ее речи. И он улыбнулся жене, и, снова, внутренне содрогнувшись до щемящей боли в затылке, поцеловал ее в синие, лишенные тепла губы.
— Я отпустила нянечку спать. Она мне сегодня рассказывала, как ходят шишковать в ее деревне. Я выздоровлю, и мы поедем с тобой за Байкал в кедровые боры… — Оля утомилась, прикрыла глаза и вдруг задышала тяжело, со всхлипами.
Профессор приложил к ее губам мундштук кислородной подушки и, сгорбившись, сникнув вдруг в один миг, застыл в скорбной позе. Сейчас не надо было притворяться — жена заснула, измученная бессонной ночью. Когда ее дыхание немного наладилось, он встал и подошел к окну.
Наступило утро. Белая береза, раскинув могучую крону, тянулась к окну тоненькими веточками. На них покачивались сережки и суетились красногрудые, крохотные, словно бы попугайчики, чечетки. Сосны выбросили в небо зеленые паруса вершин, готовые каждую минуту покинуть землю, так велико их вечное стремление ввысь. Чуть ниже сосен густо чернели ели, полные какой-то скрытой силы. А дальше, насколько хватало глаз, белым-бело легло холодное чистое озеро с черными точечками редких в утренний час любителей подледного лова.
«Не может же это так долго быть, — подумал Потапов. — Скорее в клинику, а вдруг что-то придумали химики. Вдруг открытие?»
Он думал об этом все утро: когда принимал душ, когда завтракал, когда садился в машину, и по дороге в город и на лестнице, ведущей в его рабочий кабинет, и даже тогда, когда снял телефонную трубку, чтобы пригласить к себе ассистентов.
Сегодня у него был операционный день. Химики ничего не придумали. Но он знал, что будет думать об этом, пока есть какая-то надежда на спасение самого близкого на всей земле человека, будет думать, как думал с того дня, как узнал о болезни жены.
Больному было за восемьдесят. Сухонький, маленький, словно бы подросток, он занимал так мало места, что даже узкая больничная койка казалась необыкновенно просторной. Впервые осматривая его, Потапов удивился телу этого человека. Мускулы и сухожилия были словно бы сплетены из стальных нитей, накрепко припаянных к костям. Рваные шрамы иссекли тело вдоль и поперек — следы серьезных ран, к которым ни разу не прикасалась рука хирурга.
Один из таких следов удивил профессора. Широкий, в два пальца, рубец лег по низу живота и был искусно обработан и зашит.