Костер в белой ночи
Шрифт:
Медведь, уходя от огня, приходил к огню. И все-таки он сохранил себя. Страшно, как тот, рыжий, воя, метался зверь пожарищем, пока не вырвался на марь и не кинулся по ней к широкому выполью Авлакана. Несколько дней он лежал в реке, стеная и жалуясь миру. Нестерпимой болью налилось все его громадное тело; лап, сожженных до костей, он не чувствовал и поэтому страшился ступить на них.
Но голод и боль, которые становились все сильнее и сильнее, подняли его, и он встал на лапы, дико закричал и пошел, гонимый великим инстинктом — жить. Он ковылял гарью, часто садясь и поочередно зализывая каждую лапу, чувствуя, что не дойдет
Таким его и увидели люди среди гари — поверженным, почти потерявшим силы, но все еще стремящимся жить и потому идущим к своим зеленым куговинам.
Люди были без собак, и это оставляло ему надежду, что они пройдут мимо. Но один из них, их было трое, что-то закричал, бросился к медведю. Грянул выстрел, и пуля, вздыбив с земли прах, ударилась далеко от зверя. И тогда он побежал от людей, припадая к земле и оскаливаясь, но вместо устрашающего рыка горло его издавало жалобный крик.
— Не спеши! — крикнул один из людей. — Ему никуда не деться. Заходи справа! Я возьму его слева.
Они гнали зверя распадком, зная, что рано или поздно неметкие их выстрелы все-таки достигнут цели. Они была плохими стрелками и потому стреляли во все живое. Но они все-таки были люди, и хитроумное коварство подсказало им, что лучше подстеречь зверя в устье распадка, когда он, снова гонимый страхом, выйдет на гарь. Так один из них и сделал, опередив зверя и затаившись в камнях у выхода из распадка.
Степа не видел медведя. Степа был без собак и потому больше не слышал ни тайги, ни зверя, но медведя увидел Илюшка.
Зверь шел к их чуму, падая на передние лапы и снова поднимаясь.
— Амикан, — сказал, поднимаясь с земли, Илюшка.
Степа оглянулся, и в это время грянул выстрел. Зверь, словно бы подброшенный, сделал отчаянный прыжок, но в этом прыжке вдруг наткнулся на невидимую преграду, рыкнул, тяжело застонал и зарылся головою в удушливый, от которого все время бежал, запах.
Тот, из засады, еще раз выстрелил, и пуля со всхлипом ударилась в тело и завязла в нем.
— Готов! — заорал тот и выбежал из своего убежища. — Готов! Эге-ге-ге! Эй-е-ей! Я уби-и-и-ил! — прокатилось по черному простору.
— Эге-ге-ей! — ответили ему из распадка.
— Амикан! — сказал Илюшка и вдруг бросился бегом туда, где лежал зверь, уже не чувствующий вечного инстинкта — жить. Лапы его, обожженные и зализанные до белой кости, судорожно тряслись и вытягивались.
— Дедушку! Дедушку убили! Убили дедушку! — кричал Илюшка, и черные слезы текли по его грязному лицу. — Дедушку убили!
Услышь этот крик, земля…
Своя земля и в горсти мила
Повесть
О край разливов грозных
И тихих вешних сил,
Здесь по заре и звездам
Я школу проходил.
Скошенные утром овсы пахли теплыми, только что вынутыми из печи хлебами. В знойном, без единого облачка небе медленными кругами ходил ястреб, терпеливо высматривая добычу. Над ржаным полем,
что начиналось сразу же за овсами, стояла зыбким облачком мга.Я свернул с дороги и пошел узенькой, в один след, стежкой к ольхам, которые густо росли в неширокой лощине.
«Может быть, найду там ручей или бочажок, освежусь, напьюсь вдоволь, отдохну в тени», — думал я, продираясь густыми зарослями (стежка, шмыгнув в ольхи, затерялась в глухом разнотравье).
Родник бил из-под корней старой ветлы. В крохотном прозрачном оконце то и дело вспухали упругие бугорки. Струйки поднимали со дна мелкую дресву, лепестки и тычинки осыпавшихся цветов, но не мутили воду. Я опустился на колени и припал к роднику лицом, ощутив на губах прохладный трепет. Недаром у нас такую воду зовут живой. Пил громко, всласть, не переводя дыхания, и ощущал, кроме всех запахов, которыми так богаты родники, еще один — сытый запах ржаного хлеба. Он шел откуда-то сверху, настолько явственно, что я поднял голову. Надо мною на толстом суку висели две сумки, связанные красной, в синих цветах, тряпицей. Поднявшись с колен, я заглянул в одну из них.
— Не вами положено, не вам брать, — прозвучало за моей спиной.
Я оглянулся: голос доносился из густых лопухов.
— А я и не беру.
— Вот и не бери, — переходя на «ты», ответили лопухи.
— Полюбопытствовал просто.
— Любопытной Варваре на базаре нос оторвали.
— Вот оно как! Вылазь, чего ты боишься?
— А я и не боюся!
Лопухи закачались, захлюпала вода, и к роднику из зарослей вылезла девочка.
— А я и вовсе и не боюся, чего бояться?
Босоногая, в линялом ситцевом платьице, курносая, с лицом, осыпанным мелкими, как маковые зернышки, и крупными, как кляксы, веснушками, она тряхнула рыжими косицами и задиристо уставилась на меня отчаянно голубыми глазами.
— Ну что ты? — выгоревшие бровки сошлись у переносицы.
— Ничего…
— Ничего?! А что щуришься?
— Рыжая ты, как солнце, аж смотреть больно! — засмеялся я.
— Рыжой да рябой — самый народ дорогой. — И хохотнула: — А ты на ворона похож — нос длиннющий. — И серьезно: — Ты зачем сюда пришел?
— Да вот шел дорогой, умаялся, дай, думаю, воду поищу. Вот и набрел…
— Что же ты по зарослям шастал? Тама, где дорога, целый ручей. Тама яма, тебе в ней с ручками будет.
— Я нездешний. Про ручей не знал, про яму тоже.
— Во-о-она, — протянула девочка. — На ольху, значит, пошел, ага?
— На ольху…
— Это мой родник, я сюда и тропочку наладила.
— А что ты тут делаешь?
— Жуков слушаю.
— Что?..
— Жуков. Эвон в лопухах, как реактивщики, гудут. Только надо низко-низко седеть, их там много, и у каждого гук свой. Хочешь послушать? Сувай вот сюда голоду и не дыши.
Она раздвинула лопухи, и я, присев на корточки, сунул в них голову.
Девочка замерла, я затаил дыхание, но ничего не услышал.
— Слышишь? — прошептала она.
— Не-ет.
— Ты не дыши и ухо насторожь, — и опустилась рядом со мной.
Я напряг слух и вдруг ясно услышал: кто-то настраивал крохотную скрипку. Потом мелодично и тоненько закачались где-то стеклянные, величиной с пылинку колокольчики и сокровенно запела травинка у моего лица.
— Слышишь?
— Да, — шепотом ответил я.
— Слушай, слушай, тсс… — Она сердито наморщила пос.