Костры партизанские. Книга 2
Шрифт:
— Не посчитайте за труд, прочтите мне, пожалуйста, то, что сказано во втором ее пункте… Что же вы молчите? Я жду.
— «У тебя нет сердца и нервов, на войне они не нужны. Уничтожь жалость и сострадание, убивай всякого русского, не останавливайся, если перед тобой старик или женщина, девочка или мальчик. Убивай, этим самым спасешь себя от гибели. Обеспечишь будущее своей земли и прославишься навек…»
— Или вы, дорогой Зигфрид, не хотите вечной славы? Неужели вы предпочитаете нечто другое? — ударил вопросами гебитскомендант и, не дожидаясь ответа, бросил телефонную трубку.
Этот разговор еще больше испортил настроение. Значительно больше, чем
А потом были вызов в гебитскомендатуру и беседа со старым маразматиком, плечи которого украшали погоны оберста. И вот теперь, вернувшись к себе, фон Зигель сидит за столом в кабинете и мысленно повторяет все, что произошло недавно, глядит на листок бумаги, лежащий перед ним.
«…Под предлогом борьбы с партизанами мы стараемся уничтожить как можно большее количество представителей украинского народа…»
Под этими строками, подчеркнутыми лично господином оберстом, стояла подпись Шеера — начальника полиции Киева.
А рядом с этим листком лежал другой — донесение командира 3-го батальона 15-го полицейского полка. Оно свидетельствовало о том, что данный батальон за неполных три месяца пребывания в Белоруссии уже расстрелял 44837 человек, из которых только 113 считал партизанами.
Оба эти документа вручил гебитскомендант вчера вечером. А сегодня на рассвете заехал на несколько минут старый товарищ отца и с глазу на глаз передал фон Зигелю объемный пакет — очередное послание из дома. Отец, как всегда; писал обстоятельно, не выбирая выражений, так как истово верил в порядочность своего посланца. В конце пространного письма, где семейные дела перемежались со слухами, будоражащими Берлин, словно между прочим сообщал он и о том, что теперь с оккупированных на востоке земель в Германию продуктов поступает почему-то меньше, чем было еще недавно; неужели солдаты фюрера стали забывать родных?
Что ж, отца можно понять: он не знает, что местное население обобрано до ниточки, что многие продовольственные транспорты не доходят до Германии — становятся добычей партизан.
А вот гебитскоменданту следовало бы знать все это! Если советский народ обобран до последней ниточки, то как и откуда добыть еще столько же? Гебитскомендант говорит, что сам фюрер требует этого. Оберст утверждает, что стоит лишь поосновательнее прижать местное население, как все появится само собой. Даже обещает для уничтожения партизан выделить воинские части. Воинские части против партизан — это прекрасно! Однако, как говорит мой начальник полиции, так называемая малая война — не увеселительная прогулка. Она требует привлечения внушительных сил вермахта. В вашем распоряжении, господин оберст, может быть, кое-что и есть, а какими силами располагаю я, комендант района?
Однако вы, господин оберст, не учитываете этого, предписываете мне одновременно очистить район от партизан, выкачать у населения последние запасы продовольствия, да еще и вербовать молодежь для работы в Германии!
Между прочим, «вербовать» — это дипломатический выверт, рассчитанный на то, что какой-нибудь слюнявый демократ из Швеции, Англии или другой страны вдруг да уцепится за него. А вы-то, господин оберст, вы-то прекрасно знаете, что такое «вербовка»: оцепили деревню, прошли с обыском по всем хатам, обшарили сеновалы, погреба, риги — глядишь, и поймали кого-то подходящего. А дальше и вовсе просто: под усиленным конвоем
доставили «завербованного» до железнодорожной станции и впихнули в вагон.Если верить слухам, приползающим сюда из Берлина, то сейчас разрабатывается и особый приказ, касающийся этой «вербовки». В нем будто бы будет прямо указываться, что немедленному сожжению подлежит дом того, кто откажется «добровольно» ехать на работу в Германию, а члены его семьи будут отправлены в концлагеря.
Что ж, эти крутые меры, возможно, и подействуют на какое-то время. До тех пор будут действовать, пока местное население само не спалит свое жилье и не исчезнет, не растворится в этих бескрайних и болотистых лесах. И боюсь, что это произойдет очень скоро…
Короче говоря, нервничал фон Зигель, можно сказать, временами терял власть над собой. Отсюда и внезапные приливы восторженности или такое настроение, что хоть сегодня же пиши рапорт об отправке в действующую армию. Чтобы просто драться и ни о чем не думать, кроме сиюминутного, тебя окружающего.
Но он, конечно, не подал рапорта об отправке на фронт. Он просто решил, что пока особо усердствовать не стоит: разве, допустим, через какое-то время, когда окончательно прояснится обстановка на фронтах, будет уже поздно и войска для борьбы с партизанами затребовать, и окончательно опустошить белорусские деревни?
Нет, он, фон Зигель, своего постарается не упустить. Однако и головой рисковать без особой нужды не намерен. Она у него единственная.
В июле и августе временами выпадали такие жаркие дни, что Григорий перенес стоянку отряда к тому самому озерку, затерявшемуся в чащобе, где он впервые в жизни добровольно полез в воду; если обстановка и погода позволяли, он по нескольку раз в день плюхался в воду озерка, которая теперь уже не казалась ему пугающе черной, и долго плавал вдоль берега, старательно выбрасывая из воды руки — учился плавать саженками.
Первым за ним в озерко обычно лез Петро, и лишь потом — остальные. Кроме Марии Вербы: она, когда мужики начинали скидывать портки, сначала убегала в лес, где и отсиживалась до тех пор, пока ее не звали обратно, а потом пообвыкла, ограничивалась лишь тем, что поворачивалась спиной к озерку. Так и сидела, пока последний из купальщиков не вылезал на берег и кто-нибудь не говорил ей шутливо, что теперь она никого не сглазит.
Мария Верба… Занозой вошла она в сердце Григория. Самое же странное, чего никак не мог понять он, который раньше к любой женщине подходил без робости, теперь не то что слова, а даже предлога не мог найти, что бы позволил подойти к ней и хотя бы поговорить. Правда, однажды (тогда ему показалось, что все спали) он все же насмелился, пригладил рукой волосы, в душе пожалев, что здесь нет парикмахерской, и зашагал к шалашу, где Мария (это он знал точно) укрывалась от солнца. Тихо было вокруг — ни одна птица голоса не подавала, ни один лист на деревьях не шелестел, поверяя другим свою тайну.
Шага три или четыре оставалось сделать Григорию до шалаша Марии, и вдруг из кустов вылез Мыкола и заговорил, будто продолжая давно начатую беседу:
— Дождичек, дождичек во как сейчас хлебам нужен!
Григорий, разумеется, прошел мимо шалаша Марии.
Один этот случай, конечно, можно было бы посчитать и случайной неудачей, однако жизнь заставляла другой вывод сделать: оберегали товарищи Марию, как иной отец за своей дочерью, так они за ней доглядывали; куда бы она ни пошла — белье полоскать, за ягодами ли — обязательно за ней увязывался кто-то, годами солидный.