Кот-Скиталец
Шрифт:
Он хмуро кивнул.
– Именно. Потомственного лингвиста на сале не проведешь. И знаешь, Мартин, отрывать себя от корней – опасное занятие.
– Я хочу новую землю и новое небо, мама, – он стукнул себя кулаком по коленке. – Незапятнанные. Думаете, Андрия не заслужила этого?
– Заслужила, сын. Если бы я так не считала, разве я доверила бы тебе Серену? Только будь друг, в награду за мою уступчивость послушай простенькую притчу. Итак…
Было три мифических страны: назовем их, скажем, Чин, Кабир и Рутен. Чины боготворили свое прошлое аж до смешного: вечный перепев – дойти до своих корней, почитать родителей, соблюдать обычаи предков, следовать заветам смиренномудрых правителей былого… Идеал их – живи так близко от соседа, чтобы слышать его утренних петухов,
Страна Кабир чтила свои корни, но не гнушалась и заимствовать благое от тех, кто считался язычниками и варварами. Ее ученые готовы были идти за знанием даже в тот самый Чин – парафраз края света. Ее священнослужители повторяли, что в многообразии мнений, вер и религий воплощены богатство и милость Бога. И все многоцветие обычаев, верований, искусств и языков, которое Кабир собрал под своим крылом, переплавлялось в прекрасную драгоценность, сверкающую многими гранями. Это также была великая и к тому же сильная держава.
А Рутен – это, считай, моя родина… Вечно проповедуя свою неповторимость, оригинальность, правильность своей веры, она полагала в этом знак своей миссии. Упиваясь протяженностью своих просторов, не понимала, что большое – не синоним великого. Миссия же ее на тех просторах была – стать великолепным субстратом для произрастания в равной степени всех культур и менталитетов, которые нашли в ней, распространившейся на четыре стороны света, свой приют. Подобно Кабиру, она синтезировала все культуры, но не естественно, а принудительно, отыскивая в них согласное ее личному менталитету, родственное рутенской древности, распространяя свой алфавит и крестя в свою, «истинную» и «вселенскую», по имени, веру. Непонятая же ею собственная сущность должна была по идее стать фундаментом здания, а не самим зданием. Сделаться не монолитом, а изменчивостью. Сами рутены судорожно отрицали свою субстратность, «навозность» и пытались вычлениться, найти свое исконное путем вычитания, а не путем всеприятия. Рутения называла себя великой, но более никто. Ты понял?
– Понял, но не так, как вы хотите, мама.
– Неважно. Главное, чтобы ты принял это как часть своего личного пути. И, знаешь, не называй меня больше матерью, на то у тебя мадам Эрменхильда есть. Это не потому, что я не хочу считать тебя сыном, все вы, молодые, мои сыновья и дочери.
– Вы мать моей нареченной. Разве рутены не называют такую женщину…
– Тещей – и никак иначе. Март, дело не в том, вовсе не в том, что я тебя отвергаю. Слово «мать» обязывает тебя слушаться моих советов, почитать мои сентенции. Тебе ведь и сейчас неловко оттого, что ты вроде бы не хочешь последовать моей дурацкой притче и отказаться от национального самоутверждения. Брось. Я не Бог, чтобы тебе диктовать, да Он и не занимается ни диктатом, ни диктантом. Считай, что ты всегда прав, и гни свою линию.
Его нашествие малость притормозило мою творческую мысль. А мне почему-то кажется, что если я не придумаю, как в самый последний момент оттащить от него Серену, – а это нужно, всей шкурой чувствую, – то весьма нехорошо получится.
Нужно. Вот только бы знать еще, для чего…
…Я много бродила по здешнему парку. Заросший, непричесанный, он напоминал мне детские походы за терпкой и жесткой китайкой, что поспевала в брошенных яблоневых садах, охоту на обломки казенной дачной утвари – наша голландка работала, сушила воздух и обыкновенным летом, не говоря уж о бабьем. Темнота разбитых окон, что зияла посреди торжествующих кустов боярышника и калины, погнутые качели, у подножия которых вылезли из травы клейкие валухи и сыроежки, брошенный детсадовский рукомойник в виде желоба над корытцем, пожухлые огуречные плети, сентябрьский шепот берез и тонкое свиристенье ветра в сосновых иглах, балансирование на грани двух опадающих жизней, лесной и человеческой, когда наяву в глаза
входят лучшие твои сны. А из полуразрушенных ворот, из разваленного кирпича истекает дорога, по которой никто никогда уже не приедет, по которой можно только уйти…А в Андрии сейчас, как всегда, самозабвенно цветут на обочинах одуванчики и куржавник. Здешний одуванчик-сола похож на лесной, но не совсем. Его легковейный желтый шарик не многим крупнее рутенского, но когда вызревает парашютное семя, оно становится настоящим стихийным бедствием: лезет в ноздри, глаза, уши и волосы, бестолково липнет к одежде, словно линяет огромный добродушный пес. Куржавник тут низок, листом хил, зато вечно стоит облеплен, будто зимним инеем, иззелена-серым иглистым пухом, в знойный день аромат его полынно горек, это запах емшана, запах родины, и на его нити подвешено мое сердце. Моя родина – полынь, иней, снег.
Я вижу.
…Дружок мой весенний, Март Флориан, Флорин, Флоризель, едет бок о бок с Сереной на черных жеребцах-фриссах. Верный Артханг в парадной ливрее бежит у стремени сестры, время от времени грозно скалясь на нижнюю часть кентавра. Бежит, демонстративно глядя то вперед, то вбок, то – чуть скося карий взор – назад, отыскивая воображаемую опасность: только не на саму всадницу.
– Я почти ненавижу то, что меня сделало, – говорит ей Март, и глаза его цветом одинаковы с камнем на пальце. – Прекрасная культура, гуманный свод законов, богатейшая сокровищница знаний и материнские объятия – это пеленки, одного корня с пеленами. Колыбель, похожая на гроб.
– Ты об одном этом и говоришь со мной, твое величество, – усмехается Серена. – Хочешь разломать колыбель своим мечом и моей силой? Ненависть или «почти ненависть» не приносят никакого плода. Моллюск любовно обволакивает слоями перламутра песчинку в своем теле, не пытаясь отторгнуть.
– Способ брата моего Даниэля. Он монах и усвоил язык монаха, не воина.
– А ты думаешь как воин, а вслух жалобишься, будто дряхлый пророк. Боишься – не делай, делаешь – не бойся, не сделаешь – погибнешь!
– Откуда у тебя эти слова, девушка? Неужели ты согласилась бы, если бы я пошел против крови брата, против установлений моего брата и…
– Даниль одно, ты – другое. Каждый имеет право на свои личные глупости – это плодотворнее, чем повторять благой заемный опыт. Каждый из нас троих. И ты. И я. И он.
– Ты говоришь так, будто мы сами по себе вообще не в силах совершить ни мудрого, ни разумного.
– Почему же? Для этого надо всего лишь отставить свои разум и мудрость в сторону, – смеется Серена. – Так, без головы, совершаются дела любви и брака, так древние управляли государством, так, верхним чутьем, улавливается главная нота в музыке мира.
– Из этой чуши я понял одно: нам нужно поскорее пожениться, чтобы потерять голову. Тогда все будет распрекрасно.
Теперь смеются оба и прибавляют рыси. Окованные медью косы бьют Серену по спине, ветер отдувает плащ ее спутника, и еле поспевает за ними Артханг во главе верховой человеческой свиты.
Что будет, если на пути встретится им бродяга, который покинул и разорил свое каменное гнездо в Лесу, чьи нестриженые волосы заплетены ровно в семьдесят семь косичек, свисающих до пояса, и покрыты пестрой косынкой? С верной кошкой на одном плече и гитарой, свисающей с другого? Узнает ли Серена, скользнув по нему взглядом, своего идеального возлюбленного – ведь запоминается не суть, а лишь внешнее? Воскликнет ли Мартин: «О брат мой!»?
Потому что затянулись, как рана, и углубление в земле от его хижины, и следы его на речном песке. По уговору БД – заложник Леса, только никто не будет его там стеречь, только оберегать осмелятся, и то втихомолку, чтобы не оскорбить. В том весь смысл его залога. Но что сделаешь с его песней, которая вольно срывается со струн, подобно пуху солы, легчайшему серебру «благой досады», аромату полыни и куржавника? Ее не убережешь.
Ибо куржавник нынче пахнет тревогой.
…Я существую. Поистине, я существую – постольку, поскольку существуют зазор и трение между мною и окружающей действительностью.