Ковёр
Шрифт:
Думаю, читатель даже в этих двух строфах, произвольно выхваченных мной из достаточно большого поэтического текста, ощутит амбивалентную суть этого города – одновременно возвышающего и топчущего своих адептов, вместе страшного и гордого, внушающего страх и любовь. Весь строй этих стихов наполнен высокой символикой там,
А теперь о Москве – в стихотворении небольшом и, в отличие от предыдущего, вовсе не насыщенном символами и аллюзиями, но забористом и немного ехидном, как зазывный стишок лихого коробейника:
Жемчужно-серый небосводК земле приклеен мокрым снегом,И злющий утренний народНе выспался перед забегом.Нам камень в русский огородДавно заброшен печенегом.Но среди множества природМоя сильна дождём и снегом…Это – Москва. Здесь не фронт многовековой войны за славу и европейское величие, а место жизни, работы, хлопотной каждодневности. Здесь не произносятся вещие пророчества и даже стихи пишутся «втихаря» – но пишутся они Иваном Великим, и упомянутый всего в двух строках Кремль хранит свою белоснежную русско-итальянскую родословную. И даже будто вскользь мелькнувшие печенеги тоже вовсе не случайны, как не случаен и шаман, пытавшийся украсть солнце у древнего стольного града. И пусть читатель ещё раз удивится тому, с какой великолепной небрежностью автор этих стихов сопрягает быт с небесами, ландшафт с историей, непогоду с архитектурой. Позволю себе рискованное и трудно доказуемое утверждение, что подобная тематическая полифония, амбивалентность в сопряжении и единстве разнородных сущностей и состояний, органичность и единство парадоксов и полярностей – это качества уже не столько поэзии, сколько личностной специфики, которая во всём мире с разной коннотацией – от почтения и опаски до недоумения и иронии – именуется загадочной русской душой.
Мне было непросто осознать и сформулировать для себя этот тезис – о «русскости» поэзии Тимофея Сергейцева, – но именно он многое прояснил. И то, что прежде смутно ощущалось, теперь стало ясным продолжением великих державинских строк:
Я связь миров, повсюду сущих,Я крайня степень вещества;Я средоточие живущих,Черта начальна божества;Я телом в прахе истлеваю,Умом громам повелеваю,Я царь – я раб – я червь – я бог!Особенности поэтики Сергейцева стали для меня примером и доказательства того, что стихия народности способна принять характер индивидуального творческого стиля. И когда я попытался найти этой поэтике аналогию в известной мне классике, то поразился, почувствовав её в стихах…Иосифа Бродского!
Конечно, мне не поверят. Конечно, мне скажут, что я высасываю аналогию из пальца и выдаю что-то за что-то… Что ж, я к этому готов, поскольку и сам себе не верил, пока не нашёл для своих ощущений достаточно ясные доказательства. Вот одна цитата:
Председатель Совнаркома, Наркомпроса, Мининдела!Эта местность мне знакома, как окраина Китая!Эта личность мне знакома! Знак допроса вместо тела.Многоточие шинели. Вместо мозга – запятая.Вместо горла – темный вечер. Вместо буркал – знак деленья.Вот и вышел человечек, представитель населенья.Вот и вышел гражданин,достающий из штанин.А вот вторая:
Отовсюду с минаретов муэдзинит зов прогресса,огоньки на рейде – это – это точно не Одесса;полицейский выпить кофе подкатил на ламборгини,Гюльчатай лицо открыла – вот вам вместо юбки-мини!В темноте горячий воздух шевелит листами пальмы,здесь бы до ста лет и больше жил да жил бы Улоф Пальме:миссия невыполнима —пули улетают мимо.Первая цитата – из Бродского: его знаменитое «Представление». Вторая –
из Сергейцева: «Южная ночь». Не правда ли, они очень похожи? – похожи вплоть до того, что обе строфы легко представить себе частями одного текста. И пусть читатель не подумает, что я втюхиваю ему эту аналогию лишь на основании ритмического единства, поскольку обе строфы являют собой восьмистопный хорей с цезурой после четвёртой стопы. Однако аналогия, основанная лишь на размере текста, была бы поверхностна и формальна, хотя такой размер достаточно редок в русской поэзии. Но есть в приведённых отрывках нечто более важное и органически неотъемлемое, чем ритмический рисунок: это сложная и прихотливая полифоничность сущностей и номинаций, образность, сочетающая в себе временные и пространственные разнородности, архитектоника, дающая читателю максимальную свободу в трактовке такой мозаичности.Ещё раз я вспомнил Бродского, читая стихотворение Сергейцева «Около молитвы». Вспомнил и сначала удивился! – стихи эти написаны как аллюзия на знаменитую «Песню акына» Андрея Вознесенского, и на первый взгляд с Бродским их ничто не связывает. Но только на первый взгляд…
Есть у Бродского знаменитые стихи «На смерть Жукова». Тематически они повторяют державинского «Снегиря», написанного как эпитафия Суворову, но в идейном отношении они «Снегирю» противопоставлены. Должен сказать, что при всей прозрачности и простоте приёма Бродского, я аналога этим его стихам в русской поэзии не знал. А потом прочёл «Около молитвы» – и поразился: Сергейцев повторяет зачин стихов Вознесенского лишь для того, чтобы в дальнейшем построить антонимический парафраз:
«Пошли мне, Господь, второго…»А, впрочем, не посылай.Не стану делить с ним слово,Твой одноместный рай…Иначе говоря, ничуть не болея модной нынче «бродскостью», не увлекаясь играми в анжамбеманы, составные рифмы и разъятые на стыке строк слова, Сергейцев переоткрывает в своих стихах приёмы, близкие к тем, которые значимы в творчестве русского нобелиата.
Хочу сказать ещё об одном свойстве поэтического мышления Сергейцева – о его поразительной вовлечённости в самые разные пласты русского языка. Проявления этого качества необъятны и многолики, и я могу назвать лишь некоторые из них: например, использование лексических конструкций, ассоциативно связанных с крылатыми выражениями, афоризмами, пословицами и поговорками. Напомню читателю, что мы уже читали «Урожай», где один из персонажей «будет вечно молодым». И как не вспомнить строку про «сумрак ночи» из пастернаковского «Гамлета», прочитав у Сергейцева «На меня нацелены проспекты…»? Ну а знаменитая щедринская сказка сама приходит на ум после такой строфы:
Оставь пустое благородство.Оно не лучше самозванства.Медвежество на воеводствеНе хуже ханжества на ханстве.И хотя подобных примеров великое множество, их не так-то легко разглядеть – настолько точно и органично они встроены в поэзию, совершенно отличную от их первоисточников. Зато мы легко и с удовольствием прочтём новые для себя названия городов – нынешних и давно исчезнувших. Нам предложат экзотические овощи и фрукты, а также блюда и напитки, из них изготовленные. Мы узнаем названия древних преданий и имена богов и героев, прославляемых в них. А ведь ещё есть планеты и звёзды, горы и реки, континенты и острова, физические и химические термины, знаки Зодиака и категории метафизики… Но даже всё названное и близко не исчерпывает того огромного массива информации и соответствующей лексики, которым умно, с чувством вкуса и меры распоряжается Сергейцев. Прошу читателей поверить, что я легко могу привести примеры всех названных мною языковых редкостей и вкусностей. Но зачем мне делать это, лишая вас возможности совершить эти открытия самостоятельно и с удовольствием?
И уже приближаясь к итогу дозволенных мне речей, я вспоминаю случай, когда Сергейцев вдруг углядел в тексте какого-то стихотворения связь между военной тематикой и магическими верованиями и в качестве отклика написал его автору фразу, поразившую меня своей образностью, простотой и доходчивостью: «Это как если бы Константин Симонов и Стивен Кинг были одним человеком…». Такое замечание стоило целой статьи, и я посетовал, как много филология потеряла оттого, что он не занимается ею профессионально! Но, наверное, я ошибался: Сергейцев – не филолог. Он оперирует информацией, масштабы которой намного больше, чем предполагает знание истории и теории литературы. В его мышлении естественно сосуществуют и дополняют друг друга физика, философия, социология, этика, эстетика, гносеология, онтология и прочие «логии», которые я знаю больше по названиям, а он – глубоко и существенно. Критические соображения, которые Сергейцев адресует своим коллегам по поэтическому цеху, говорят о широте его знаний во многих областях.