Крамола. Книга 2
Шрифт:
Он подвинулся к костру и выкатил голой рукой из огня печеную картошину, разломил, понюхал и одну половинку подал Прошке Греху.
— Вот я смелый, а ты трус! — калека ткнул пальцем в сторону бородатого. — А почему, думаешь? А потому, что ты полный еще человек, а я — полчеловека. И у меня душа в пятки не уходит, потому как нету пяток-то! Она у меня вот тута всегда, — он постучал по груди. — И никуда не денется.
— Болтать ты только смелый, — проворчал бородатый. — Ботало коровье.
Калека ничуть не обиделся. Вторую половинку картошины он вдруг
— Оно ведь как устроено, братец ты мой, — продолжал безногий. — Вот, к примеру, одне люди боятся болезни, другие не боятся и не болеют. А когда страх-то обчий на народ нападает, обязательно надо, чтоб хоть один не боялся да говорил. Да не просто молол языком, а то говорил, про что весь народ думает, да сказать не смеет. Ежели разобраться да сказать по-нынешнему, я навроде агитатора теперь живу. А коль хоть один говорит, а другие про то думают — не пропадет народ! Верно ведь, матушка?
— Верно, брат, — подтвердила мать Мелитина и заметила, как все у костра посмотрели на нее. Глаза были настороженные. Стоило ей сейчас взглянуть прямо, и все бы потупились.
— Я тоже ничего не боюсь! — неожиданно заявил Прошка Грех. — Всю жись не боялся. Драться всегда первый был. Меня хоть в землю затопчи — вылезу и дам. А нынче к Боженьке собираюсь. Мне люди все растолковали. Дойду, не побоюсь.
— Тебе нечего бояться, — согласился калека. — От тебя тоже полчеловека осталось.
— Ой-ой-ой! — закудахтала старуха-нищенка и засеменила к крыльцу. — Идет благодетельница наша! Идет, родимая!
И похромали, затрусили, поскакали к крыльцу все, кто только что был у огня. Остались лишь мать Мелитина, Прошка да тот бородатый. В это время дверь распахнулась, и выступила молодая дородная женщина в платке, повязанном по-старушечьи.
— Матушка! Благодетельница! — закричали, запричитали убогие. — Не оставь без крова! Пожалей, пусти ради Христа!
И полезли по ступеням, поползли, поскакали.
— Ну-ка! Ну-ка! — застрожилась хозяйка, — Ишь, саранча! Дармоеды! Никого не пущу! Провоняете мне все матрацы, а они казенные!
— На полу ляжем, родненькая! — блажили нищие. — А если чего, дак подотрем за собой!
— Кыш! Кыш! — замахала руками хозяйка. — Не видите, что ли, — Дом колхозника! Сколько раз говорено — не ходите!
Мать Мелитина перекрестилась, прошептала молитву в звездное, ночное небо.
— Чего это они? Не пойму. Чего? — заерзал на ящике Прошка Грех. — Ровно взбесились,
— А они каждый раз эдак, — сказал бородатый странник. — Полчеловеки…
Хозяйка спустилась с крыльца и подошла к костру, И только тут увидела мать Мелнтину, смерила взглядом, удивилась:
— Монашка, что ли?
— Монахиня, — поправила ее мать Мелитина.
И увидела, как унялось негодование в глазах хозяйки.
— Ну, заходи, ночуй, — позволила та.
— Я не одна здесь, — спокойно сказала мать Мелитина.
— Со стариком этим? — хозяйка кивнула на Прошку Греха.
— С ним. И со всеми другими.
Хозяйка обескуражилась, хмыкнула:
— Всех
за собой возьмешь, что ли?— Одна пойти не могу, — мать Мелитина потупилась.
— Ну, как хочешь! — хозяйка махнула рукой и торопливо пошла в дом. С треском хлопнула дверь.
Толпа бездомных сгуртилась у крыльца, затаив дыхание. В костре трещали и стреляли углем еловые поленья. Крестьянские лошади у коновязи хрупали сено.
Молча и как-то бесшумно убогие вернулись к огню, встали в кружок, грея руки. Согнутая пополам нищенка тихо заплакала, и слезы не текли по ее щекам, а капали прямо из глаз на землю.
— Над убогими издеваются, сволочи! — заорал калека, потрясая над головой деревянными подручниками. — Над калеками измываются! Да, я у Колчака воевал! Но ведь я челове-ек! Пускай, полчеловека, но не полскотины же!
Все слушали его громогласный крик и вздрагивали с каждой фразой. По-соседству забрехала собака, потом еще одна. Калека заскрипел зубами. Потом снова стало тихо. Лишь бородатый покхекал многозначительно и сказал с издевкой:
— А вы подавайтесь-ко в колхоз, жизнь сразу и похорошеет. Все нынче в коллективизацию передали.
— Одна надежда на милицию, — подал голос неприметный, плоский, как тень, человечек, — Меня тута не знают, можа, и заберут…
— И сердобольных Господь пошлет, — вставила горбатая нищенка. — Матушка! Скоро ль свету-то конец? Скоро ль покой будет?
— Не скоро, сестра, не жди, — смиренно ответила мать Мелитина. — Нам, сирым да убогим, от боли своей Страшного суда хочется, а люди-то ведь жить хотят. И пускай живут без страданий, пускай детей рожают да ростят, радуются пускай. А мы уж за них пострадаем. Мы у Бога приметные, на виду. А кто на виду, с того и спрос.
Прошка Грех заснул сидя, с открытыми глазами, но половинку картошины не выпустил — наоборот, стиснул так, что белая мякоть полезла из обугленной шкурки. Убогие поглядывали на ворота: ну как пошлет Бог кого? Однако распахнулись двери Дома, и на пороге появилась хозяйка.
— Ладно, кусошники, заходите, — позвала она. — Да чтоб тихо, а то люди спят.
Толпа даже не шевельнулась — не поверила.
— Что?Тридцать три приглашения вам надо? — поторопила хозяйка.
Убогие недоверчиво потянулись на крыльцо и, достигнув дверного проема, бросались туда, словно ночные бабочки на свет. Мать Мелитина подняла на руки отца и двинулась последней. Хозяйка ждала у двери.
— Ты, матушка, ко мне заходи, — сказала она. — В эту дверь. А я голь перекатную по углам распихаю.
Мать Мелитина внесла Прошку в комнату, усадила на порог, глянула в передний угол — пусто… Быстренько достала из котомки склянку со святой водой, окропила углы, прочитав молитву. Тут и хозяйка вернулась, подавленная, однако суетливая.
— Что же ты дедушку на пороге-то держишь? На лавку вон посади.
— Благодарствую, — поклонилась мать Мелитина, — Голубушка, тятя мой обезножел, совсем идти не может. Нет ли у тебя кадки да воды горячей? Его бы в сенной трухе попарить, отошел бы.