Красавица некстати
Шрифт:
– В общем, со здешним обществом я, можно считать, сошелся, – звучал его веселый голос в трубке. – В церковь, правда, не хожу. Но у них тут с этим делом без напряга, так что все мне все равно улыбаются.
– Может, они из вежливости только улыбаются.
Вера и сама улыбнулась, слушая Тима.
– Может, – не стал спорить Тим. – Но мне же не семнадцать лет, ма. Улыбаются – и достаточно, и спасибо на том. Случись что – помогут. В моем возрасте уже начинаешь ценить такие вещи, – важно добавил он.
– Какой ты у меня мудрый! – рассмеялась Вера. И осторожно поинтересовалась: –
– Что Алиса?
– Она к тебе хоть приезжает?
– Приезжает. – Вера почувствовала, что сын улыбнулся. – Раз в неделю. Или я в Нью-Йорк. Недавно на премьеру к ней летал. Скоро сезон на Бродвее закроется, она на ранчо ко мне переберется.
– Но что же все-таки дальше будет, Тим? – вздохнула Вера. – Нельзя же так всю жизнь.
– Почему нельзя?
Его голос звучал чуть насмешливо и снисходительно – как будто мама была маленькая девочка и в этом качестве вполне могла задавать наивные вопросы.
– Ну… Потому что ты здесь, она там.
– Или я там, она тут. – Он опять улыбнулся. – Это неважно, ма. То есть я хотел бы, конечно, чтобы она всегда была рядом со мной. Но судьба, значит, у нас другая! – проговорил он с цыганским подвыванием. И добавил уже другим, серьезным тоном: – Я ее люблю, ма. И исходя из этого живу. Да мы с ней вообще по чашке живем! То есть по двум уже чашкам.
Вообще-то вторая чашка осталась в Москве у Веры. И сейчас, разговаривая с сыном, она взглянула на знакомую надпись, вьющуюся по фарфору: «Ни место дальностью, ни время долготою не разлучит, любовь моя, с тобою».
– Ладно, – улыбнулась Вера. – В самом деле, что я тебя жизни учу? Кто б меня научил…
– А что такое? – насторожился Тимофей.
– Да ничего. – Она поскорее перевела разговор на другое. – Ты где сейчас сидишь?
– Под персиковым деревом на веранде. Она тут старая такая, с балясинами. На одной имя вырезано – Эстер. По-русски.
– Алисина бабушка вырезала?
– Нет, ее муж, Алисин дед то есть. Кевин Давенпорт. Тут, ма, такая история! Сплошная любовь. Так что Алиске есть в кого.
Вера представила, как Тим сидит на веранде под персиковым деревом, и незнакомое это имя, вырезанное на старинной балясине, представила тоже, и подумала, что не должна учить его, как ему быть счастливым с женщиной, которую он любит, потому что чувство жизни у ее сына острее, чем у нее самой. Сплошная любовь…
– Ну, расскажи эту вашу историю про любовь, – сказала Вера. – Я же слышу, тебе не терпится.
Она вошла в эркер, открыла дверь, ведущую в сад. Цвел жасмин, в темноте его запах был томительным и сильным и звучал, как человеческий голос.
– Лучше бы ее, конечно, Алиска тебе рассказала. Но она и сама не все знает, так что я имею полное право домысливать. Как поэт, – уточнил он; в голосе промелькнула смешинка самоиронии. – Ну вот, ее бабушка Эстер приехала, значит, в Америку году в тридцать восьмом, что ли. Она вообще-то из СССР сначала в Прагу сбежала – свободолюбивая была. А потом уже через Атлантику. Как ей это удалось, неизвестно. Но если бы она из Европы не уехала, никакой Алиски у меня бы не было.
– Почему? – не поняла Вера.
– Потому что она же еврейка была, бабушка ее. А тут Вторая мировая.
Ясно же, что с ней в Европе было бы. Но она, насколько я понял, не очень любила об этом рассказывать. Алиса считает, у нее в молодости была какая-то безумная любовь, которой что-то потом помешало.– А при чем в таком случае Кевин Давенпорт? – не поняла Вера. – С ним, получается, безумной любви не было?
– Алиска деда вообще-то не видела, он уже умер, когда она родилась. Но бабушка ей говорила, что была с ним глубоко, глубинно счастлива. Так и говорила – глубоко и глубинно.
– Поэтичная у нее бабушка была, – заметила Вера.
– Насколько я понял, не поэтичная, а с каким-то очень здравым чувством жизни. Притом всей жизни.
– Что значит всей?
– Значит – без упрощения. Она не думала, что жизнь простая штука. Но ее сложности умела видеть здравым взглядом.
«Необыкновенный у меня сын, – подумала Вера. – И как он научился все это понимать?»
Ей приятно было думать, что она тоже причастна к необыкновенности своего сына.
– А что у тебя, ма? – спросил он. – Что-то у тебя голос грустный.
– Разве? Да у меня все по-прежнему. Работаю. Живу.
О том главном, что пронизывало теперь ее жизнь, ей не хотелось рассказывать даже Тиму. Да и невозможно было об этом рассказать.
– Когда ты уже к нам приедешь?
– Скоро, Тимошка.
– Долго что-то собираешься. Даже не похоже на тебя. Хоть посмотрела бы, какое я тут хозяйство развел! – В его голосе послышались хвастливые мальчишеские нотки. – Поля бескрайние, кукуруза растет и другое всякое. Кони ходят!
– Приеду, приеду, – улыбнулась Вера. – Я же о тебе соскучилась.
Разговор давно был окончен, а она все стояла в эркере с молчащей трубкой в руке. Потом спустилась по лесенке в сад.
Мама любила белые цветы – папа для нее и посадил когда-то возле фонтана белую сирень и жасмин, чтобы все лето дом был окружен этой чистой белизной. За много лет кусты разрослись так, что теперь, июльской ночью, казались спустившимся на землю огромным облаком.
Вера села на край фонтанной чаши, подставила руку под тихую струю. В самые трудные моменты жизни у нее становилось спокойно на душе, когда она сидела вот так возле этого фонтана: когда она поняла, что беременна, и решила, что будет рожать; когда осталась без мужа, без работы, без денег; когда вдруг, так для нее оскорбительно, оборвались отношения с Кириллом; когда Тимка сказал, что уезжает в Америку…
А теперь, когда все в ее жизни вроде бы шло ровно, душа ее была охвачена таким смятением, которого не могли размыть даже эти тихие струи все уносящей воды.
И все это – смятение, и бессонница, и тоска, и тревога, и бешеный сердечный бег, – все было связано с единственным человеком. Вера и не предполагала, что с ней может происходить такое. Да с нею даже в молодости ничего такого не происходило, когда чувства просто по природе своей были обострены! И вдруг в сорок четыре года, когда первоначальная свежесть чувств давно угасла, – вдруг всю ночь ей мерещатся в бессоннице его глаза, и короткая седина на висках и над высоким лбом, и эти глубокие черточки, лучами расходящиеся по губам…