Красавица некстати
Шрифт:
К его удивлению, Карина заинтересовалась затеянным им обменом. Павлу показалось, что она словно ухватилась за этот обмен как за возможность обновления жизни. Этому можно было бы только радоваться, если бы Каринин интерес не выглядел так лихорадочно. Она вдруг стала покупать для обустройства будущей квартиры разнообразные предметы: пылесос, фен, кондиционер, миксер, кофемолку… Все эти приобретения ее радовали – как она сказала Павлу, в них было что-то устойчивое, она чувствовала себя с ними как-то спокойнее, чем без них. Поэтому фен, пылесос, кондиционер и прочие небесшумные приборы работали в квартире все одновременно. В сочетании с Карининой манерой мыть кофейную чашку, поставив ее на полчаса в раковину под струю воды… За выходные,
К счастью, подходящий вариант обмена нашелся быстро. Продавалась квартира в Митино, притом даже не трехкомнатная, а четырехкомнатная, притом продавалась срочно и недорого, потому что хозяева уезжали в Германию. Все документы на обмен пришлось оформлять с космической скоростью. Хорошо еще, что регистрация отцовства прошла без сучка-задоринки, хотя и пришлось дать взятку, чтобы обойтись минимумом волокиты.
Получив наконец новое Гришино свидетельство о рождении, Павел спросил у Карины:
– Послушай, а твой старший…
– Что – мой старший? – Она подняла на Павла сумрачные глаза.
– Может… Может, его тоже надо сюда привезти? Все-таки это твой ребенок…
– Его не надо сюда привозить, – усмехнулась Карина. – Я привезла тебе твоего ребенка. Делай с ним что хочешь. У моего другая судьба.
Павел не знал, какая судьба у Карининого сына. Он вообще не думал, что человек должен как-то учитывать в своей жизни это неясное понятие. Но при мысли о том, что десятилетний мальчишка живет в какой-то глуши с бабкой и дедом, а те, Карина однажды обмолвилась, терпеть не могут байстрюка, которого беспутная дочь прижила от бандита, – при этой мысли ему становилось не по себе.
Но что тут можно было сделать? Хватало и насущных забот. Павел как мог торопил переезд в Митино: наладить хоть какое-то подобие человеческой жизни в одной тесной комнатке не представлялось ему возможным.
На приличный ремонт не было ни времени, ни денег – он нашел по объявлению двух хохлов, которые наскоро побелили потолки и переклеили обои. Обои пришлось покупать самому – Карина не выразила интереса к этому мероприятию. Зато она повесила в Гришиной комнате картину, которую подарили ей какие-то знакомые художники – видимо, те самые, на чердаке у которых она провела один из этапов своей жизни. Художники Павла не интересовали, как и Каринины этапы в целом, – она не была ему женой, то есть просто физически не была, хотя для того чтобы узаконить ребенка, им пришлось расписаться, – но картина вызвала у него сильнейшее раздражение, чтобы не сказать больше.
– Зачем Гришке видеть этот бред? – сказал он, глядя, как Карина вешает прямо перед детской кроватью это мрачное полотно. – Он и так… тревожный ребенок.
– Вот и хорошо, – усмехнулась Карина. – А ты хочешь, чтобы он стал таким, как ты? Скучным, как утренний бутерброд? Я не дам снять эту картину. – Глаза ее полыхнули мрачным огнем. – Только через мой труп.
«Черт с ней, пусть будет», – то ли про картину, то ли про Карину подумал Павел.
Изломы Карининого сознания волновали его ровно настолько, насколько он опасался повторения их у Гришки. Поэтому каждый раз, когда у ребенка грустнели глаза, Павел впадал в панику. Но, к счастью, Гришкина печаль имела другую природу, это было для Павла очевидно. Его сознание было не болезненным, а только слишком хрупким для простого мира, в котором ему предстояло жить. Что ж, как оно там будет дальше, неизвестно, а пока Павел чувствовал себя в силах защитить ребенка от натиска этого мира.
Так стоило ли придавать чрезмерное значение какой-то дурацкой картине?
Павел удивился, когда Карина сказала, что поедет с ним на Стромынку. Они уже перебрались в Митино, но на старой квартире оставались какие-то вещи, и Павел собирался их забрать. Вообще-то он хотел взять с собой Антона: тот был расторопен и мог помочь в сборах, от Карины в этом смысле не было никакого толку. Но если она хочет… Они поехали
вдвоем.Пока Павел доставал с антресолей в прихожей коробки и упаковывал в них Каринины фены-пылесосы, она прошла в комнату. Вдруг он почувствовал, как по ногам потянуло холодом.
– Закрой окно, – попросил Павел.
Оконные створки громко хлопнули. Ему почему-то стало страшно. Он швырнул коробки на пол и, соскочив со стремянки, бросился в комнату.
Дрожали от ветра створки открытого окна. Карины в комнате не было. Павел медленно подошел к окну.
Снег выпал еще ночью и за день не растаял. Каринино тело выделялось на белом снегу темной изломанной линией. Даже сверху, с шестого этажа, было видно алое обрамление, окружающее этот болезненный излом.
На оконную ручку был насажен лист бумаги. Павел снял его с ручки, прочитал короткие строчки.
«Ничего нового уже не будет, – было написано на листке. – Можно больше не жить. Прошу никого не винить в моей смерти. Так у вас положено написать?»
Он переводил взгляд с листка на распахнутое окно и чувствовал только глубокую, до костей пробирающую пустоту. Наваждение, связанное с Кариной, прошло раньше, чем она поставила окончательную точку в их отношениях. Но эта жуткая точка сделала свое дело: Павлу казалась, что бесконечная пустота у него внутри не заполнится уже никогда.
Эти воспоминания всегда приходили к нему неожиданно. Взглянул в иллюминатор самолета – и вдруг встает перед глазами то окно… И сейчас, когда он возвращался из Сиэтла в Москву, воспоминания пришли снова. Но, к его удивлению, на этот раз они не вызвали в его душе той горечи, которую вызывали всегда. Павел не сразу понял, почему это так, а когда понял, то удивился еще больше.
Те воспоминания словно пытались пробиться сквозь другие, совсем недавние. И недавние оказались так сильны, так глубоко укоренены в его душе, что не пропускали через себя ничего постороннего. Так крепкие травы покрывают землю здоровым дерном, сквозь который, несмотря на всю свою живучесть, уже не могут пробиться сорняки.
И эти новые, но глубокие воспоминания были о женщине, которую Павел видел всего несколько раз в жизни, вот в чем была странность! Эта Вера Игнатьевна, Вера Ломоносова никак не уходила из его сознания. Живой блеск ее глаз виделся Киору так ясно, словно она сидела напротив него и не отводила от него взгляда.
Это было тем более удивительно, что, когда Павел увидел, как она спускается из окна бергадинского отеля, он подумал только одно: что ему все это не нужно. Не нужно снова допускать к себе все эти странности и необычности. Он не выдержит их больше, он и так еле заполнил обыденной жизнью ту выжженную пустыню, которую эти необычности оставили в нем в прошлый раз! И что хорошего может быть связано с этой женщиной, слишком яркой, чтобы не нарушить его душевный покой?
Это было так по всей логике жизни, которую он знал. Это, в конце концов, было просто очевидно. Но он почему-то не внял ни логике, ни очевидному и выбежал из отеля вслед за женщиной, которая вся была так необычна и ярка, что не за нею он должен был бы бежать, а от нее, притом куда глаза глядят.
Сначала Павел думал, что именно эта ее яркость и привлекает его в ней. Но потом, когда он увидел ее уже в Москве… Когда они сидели в кафе на Тверской, и болтали бог знает о чем, и вспоминали какие-то подробности детства, которые оказались у них одинаковыми, ну да чему удивляться, ведь они были почти ровесниками, и оба родились и выросли в Москве, конечно, им и должно было вспомниться немало одинаковых подробностей детства…
В тот московский день Вера была так же ярка и красива, как и утром в Берге. Но Павел вдруг понял: это не главное, что в ней есть. Главное в ней – жизнь. Вся жизнь, как есть, с яркостью своей и приглушенной задумчивостью, и со своей силой, и со своей слабостью. С устойчивостью своих основ и с одновременной их трепетностью.