Красное колесо. Узел 4. Апрель Семнадцатого. Книга 1
Шрифт:
Так понять: если в работе всего правительства есть один светлый сектор, и не вразрез с желаниями Совета, – то это как раз Некрасов, очень приятный министр.
Наконец не выдержал Чхеидзе (от напряжения вторых суток и второй безсонной ночи у него уже отказывала голова) и напомнил: ведь мы собрались обсуждать ноту, нельзя ли выслушать министра иностранных дел? Нота содержит положения, совершенно неприемлемые для Совета рабочих депутатов. Затемняя цели войны, она не говорит об отказе от аннексий и контрибуций.
И тут бы – подняться Милюкову! – а он? не мог подняться? Все смотрели на него, и начинали подозревать, что он такой застывший не в крепости вовсе, а в слабости? Он сбит и подкошен?
Он – не вставал,
Нечего делать, приходится идти к кафедре Милюкову. Но таким смущённым его ещё не видели, не слышали никогда.
Центральное внимание союзники обратят, естественно, на ту бумагу, от 27 марта, к которой нота – лишь приложение. А тем обращением Совет был доволен. Но на Западе циркулируют слухи, что Россия готовится к сепаратному миру, – и чтобы их рассеять, и были внесены в ноту те формулировки, которые сейчас вызывают ваши возражения. А иначе бы и поняли как подтверждение этих слухов.
Ох, придуманная конструкция – и все это слышат, и сам он это понимает. О сепаратном мире – так и можно было написать совсем прямо.
Но в привычном положении оратора, да когда не перебивают, чего он боялся, Милюков начинает и оправляться. Столь острое реагирование на ноту… Не должно быть искания смысла, которого в ноте нет. И что-то длинно, и всё длинней и закрученней – о каких-то фактах, каких-то данных, которые именно подтверждают… И, в этих околичностях набравшись сил, уже твердо: сегодняшний эпизод произведёт самое тяжёлое впечатление на союзников. Посылать новую ноту? – никак невозможно. Это не только скандально противоречит всем дипломатическим традициям, но и оскорбит союзников, и вызовет у них ещё б'oльшую тревогу.
Однако не слишком ли он твёрдо взял? – ведь он в положении обвиняемого. И тогда, чтобы создать с аудиторией доверие и даже интимность, он предлагает: в нарушение всех дипломатических правил огласить сейчас, здесь, он надеется на скромность присутствующих, последнюю тайную дипломатическую бумагу, полученную от союзников. (Как Штюрмер – разрушение деликатнейших фибр дипломатии?..)
Внимание – сразу выиграл. Но начинает читать, что это? – какой-то малоизвестный второстепенный дипломат сообщает, что французское министерство иностранных дел неодобрительно относится к идее межсоюзнической конференции для пересмотра целей войны.
Ну, неуклюж! Ну, бегемот неуклюжести! – уж лучше б эту возню с бумажкой и не начинал, только себе повредил.
Церетели и Станкевич тревожно переглянулись. Милюков – уж вовсе разрушал всю игру на соглашение.
Церетели склонился к Чхеидзе, они пошептались по-грузински. Милюков тем временем ушёл на место, никому новому слова не давали. Всё замялось.
Князь Львов замер. Можно было ждать полной неумолимости от революционного Исполнительного Комитета – и правительство расплющивалось бы тотчас!
Но нет. Чхеидзе поднялся и устало отвечал с места. По этим данным и фактам Совет согласен пойти навстречу правительству. Исполнительный Комитет считает, что при нынешних обстоятельствах уход Временного правительства недопустим. Да собственно, разногласие и возникло только по внешнеполитическому вопросу. Правительство должно немедленно разъяснить русским гражданам содержание ноты.
И сел. И тут же поднялся и пошёл к кафедре Церетели. Очень мягко говорил. Нота неудовлетворительна не вся полностью, но в отдельных частях. «Война до полной победы» включает в себя и тот смысл, который придавал войне низвергнутый империализм. В разъяснении надо
дать такую формулировку, чтоб народ ясно понял, что Временное правительство не придерживается старых шовинистических тенденций. И это разъяснение – должно быть направлено всем союзникам, по тем же адресам.Да вот, собственно, и произнесен приговор. Весьма милостивый к правительству. И дальше, сколько ни говори, на этом останется. (Ах, как Гиммер презирал, презирал этих соглашателей!)
Тут же Некрасов подошёл мимо кресел к Церетели, нагнулся и тихо предложил: сейчас же им вдвоём и выработать текст этих объяснений. Почему Церетели – понятно, почему Некрасов – непонятно, но все видели, как они вдвоём вышли из зала. (Закулисная подлая сделка! А Сталин, рядом, – хоть бы пошевельнулся.)
А уже шёл первый час ночи, на улицах конечно разошлись, и пощадить бы собравшимся свои немощи, да и тоже – спать?
Однако и министры, и советские смотрят прежде – на кого же? – да на Родзянку. Могучий арбитр, кузнечные лёгкие – сейчас бы ему и свершить и припечатать?
Увы, нет. Даже и не возвышается из кресел котёл его головы с большими ушами, и спина держится не прямо, а сгорбилась, и ожидающих взглядов он не встречает, потупился. Да не может быть, чтоб ему нечего было сказать! – да никогда же не закладывало его голос. А вот заложило. Обидой? Сокрушением?
Но – кому-то же из Думского Комитета слово надо дать, зачем же их приглашали? А рядом с Родзянкой так и вьётся струнно, так и выворачивается из кресла и делает знаки князю Львову – молодой, а уже с лысинкой, остроусый Шульгин. Получил слово. И как легко вскочил, и как пошёл не по-полуночному, но в стиле лучших своих восхождений. А ведь выходит Шульгин к кафедре – всегда же с оттенком хоть лёгкого скандала, прорезать общую тягучесть, да резким диссонансом:
– Полный отказ всех союзников от аннексий и контрибуций – это и есть лозунг, самый приемлемый для Германии: тогда ей не надо ничем платить за причинённые разорения, её отпустят из капкана, в который она безумно полезла, она сохранится при довоенной силе, и Австрия, и Турция – в её руках. Это и есть мечта Вильгельма. Пройдёт немного лет, может быть двадцать пять, а то и меньше, – и Германия снова начнёт войну, пойдёт и на Россию. Нет, господа, мы обязаны думать и о будущем, а не только о сегодняшнем моменте.
Но – кому он это говорил? Какая невразумительность: одна Германия у него виновата, одну Германию сокрушить, да печалиться, что она в каком-нибудь 1942 году снова нападёт на Россию? Старый ход мысли, избитый и враждебный демократии.
И – подлинным антиподом к нему выступил жизнелюбец Чернов, с такой победительной уверенностью и раздаривая снисходительные улыбки. Именно всё, что нужно, он и ответил сразу – и о международном братстве трудящихся, и о спайке интернационализма, и о своих собственных западных впечатлениях, более свежих, чем у того же Милюкова, – он не ограничивал себя временем, он любил поговорить, да ещё так поздно приехал в Россию, без него уже сколько наговорено, теперь навёрстывал. И вежливый председатель тем более не ограничивал его. Но с какого-то момента перешёл Чернов и к обвиняемому Милюкову: что надо идти по пути коренной реорганизации дипломатии и её зарубежного представительства, реакционность которого так гнусно проявилась в задержке революционных реэмигрантов. А нота? Если действительно решили отказаться от аннексий и контрибуций – надо это прямо и категорически сказать. Зачем выражаться так робко? – учил он Милюкова державной гордости. Россия должна говорить таким же властным голосом, как Америка, а не как бедный родственник. Павел Николаевич? – очень почтенный человек и первоклассный государственный деятель, его участие во Временном правительстве конечно необходимо – но он бы отменно развернул свои таланты на любом другом посту, например министра народного просвещения?