Красные дни. Роман-хроника в двух книгах. Книга вторая
Шрифт:
— Ничем не могу помочь, — развел руками Смилга.
Их поразила резкая перемена во внешнем облике Миронова. Он стал явно не похож на себя.
Человек в окладистой черной бороде, сидевший на передней скамье, разительно напоминал плененного Пугачева, но безвременно состарившегося и уставшего духом. Надломленного каким-то неожиданным поворотом мыслей, раскаянием, упадком души... У него были изверившиеся, угасшие глаза, как у человека, переболевшего возвратным тифом. Они еще взывали, ждали чего-то, его глаза, но без всякой надежды — это был не тот Миронов, не вояка и острослов, а глубоко виновный в чем-то, немощный старик. Молча оглянулся на вошедших и опустил голову.
« Плохо... — подумал Серафимович. — Суд-то у него не на виду, а в собственной душе, как видно. И суд беспощадный,
Из того, что слушалось на суде, было ясно, что никто из обвиняемых виновным в антисоветском характере мятежа себя не признал. А за нарушение воинской дисциплины Миронов всю вину принял на себя, как командир части. Громкий процесс в отношении четырехсот с лишним обвиняемых после этого следовало бы считать судом над единственным виновником всей этой трагедии [34] . Но Смилга почему-то не хотел этого допустить: важной для него оставалась массовость мятежа... Миронов со своей стороны напирал на фатальное совпадение некоторых случайных, а иногда и умышленно подготовленных кем-то обстоятельств и фактов, толкавших его к выступлению. Наконец, прорыв белых под Новохоперском и вопль тех красных казаков, семьи которых безжалостно казнились нахлынувшими на Верхний Дон деникинцами...
34
События и Саранске летом 1919 г. нашли отражение в исторической литературе. В книге Л. Бера и К. Хмелевского «Героические годы» (Ростов В/Д., 1964. — С. 308).
Он не скрывал и своего желания действием выразить некий подспудный протест против повсеместного недоверия красным казакам, но в этом смысле добился безусловно обратного и очень винит за это себя: теперь-то их как раз и называют в речах и газетных статьях «потенциальными мятежниками и анархистами...»
Комиссар Макаров не мог не чувствовать, чем закончится процесс. С разрешения председательствующего Полуяна, подняв руку, задал подсудимому Миронову вопрос:
— Если бы в момент выступления в Саранске вы, Миронов, получили вызов в Казачий отдел ВЦИК, членом которого вы были, то выехали бы в Москву или нет?
Миронов обернулся, глянул ожившими глазами на Макарова и Серафимовича и ответил односложно, согласием. Его защитник, типичный цивильный адвокат с тонкими манерами и в пенсне на шнурочке, тут же попросил сделать перерыв. Обвинитель Смилга отказал, не находя существенной причины для этого. В своей обвинительной речи затем Смилга потребовал высшей меры наказания для главных виновников, то есть Миронова и его штаба, и строгого тюремного возмездия в отношении остальных.
Судья предоставил последнее слово Миронову.
Тишина в зале заседания, нарушаемая лишь поскрипыванием старых стульев, шелестом бумаги на судебном столе да сдержанными вздохами обвиняемых, теперь стала предельно глубокой и напряженной. Миронов поднялся, стал вполоборота к судьям, так чтобы можно было обращаться частью и к своим сподвижникам, заполнившим до предела здание уездного суда.
«О чем он будет говорить? — подумал Серафимович, в волнении положив пальцы на рукав сидящего рядом Макарова. — О чем можно говорить, когда сюжет уже полностью исчерпан?..»
В руках Миронова появился обрывок какой-то бумаги, он сказал:
— Граждане судьи, когда я очутился в камере номер девятнадцать, я занес свои впечатления в эти первые минуты пребывания в камере на клочке бумаги, который останется после меня... Дико в первые минуты в этом каменном мешке, и когда захлопнули дверь, сразу как будто и не понимаешь, в чем дело: всю жизнь боролся за свободу и в результате ты же и лишен свободы!..
Обвинитель здесь приписывает мне какую-то «скромность» в части побуждений, но я хочу, наконец, чтобы меня поняли... В этом каменном мешке я, быть может, впервые задумался свободно, не было ни одного врага около меня, ни одного человека, который мешал бы мне...
— Он неисправим, — заметил Серафимович шепотом, как только можно тише, теснясь к Макарову. — И здесь хочет, как видно, продолжить выяснение отношений... Вам. Матвей Яковлевич, надо бы уже уходить, поезд в Москву через полчаса.
— Да. Сейчас, — кивнул Макаров. — Надо, конечно, в Москву, здесь все ясно как божий день.
Между тем голос Миронова
исподволь набирал силу, взгляд опять стад живым, упорным. Правда, никто не верил в какой-либо успех этой речи, да и сам он, пожалуй, не верил, но продолжал отстаивать нечто свое, именно то, что перед лицом суда отстаивать если не бесцельно, то поздно... «Неисправим... — снова вздохнул Серафимович. — Из каждого положения, самого, кажется, безвыходного, хочет если не выкарабкаться, то хотя бы для будущего и для других извлечь наибольший урок! И какую-то пользу, вот главное. Да. Это ему как раз и зачтут, здесь же, и немедля!..»Миронов как будто даже успокоился. Он подробно рассказал о своей мятущейся жизни, стихийной своей борьбе с произволом властей при царе и генералами-казнокрадами, своей искренней радости по поводу народной революции... Нынешнее свое преступление он осуждал и раскаивался в содеянном, прося суд учесть это.
— Оглядываясь на всю революционную деятельность и видя, что ты сейчас находишься под судом и обвиняешься в тяжелых преступлениях, невольно на мысль приходят слова «Вы жертвою пали...» — говорил с глубоким чувством Миронов. — Товарищ Смилга настаивает на самом строгом наказании. Да, суд должен быть беспощадный, но в данном случае я просил бы вас с сердцем отнестись к этому процессу, несмотря на то, что ко мне относились до сих пор враждебно и сейчас не доверяют мне. Но я заявляю всем своим поведением, что я не против Советской власти, а что обстоятельства были такие, которые сделали из меня не человека, а вещь, утратившую почти возможность отдавать себе отчет в своих действиях. Я не управлял, а обстоятельства управляли мной... Я считал своим гражданским долгом иногда указывать, и даже громко, на те несправедливости и безобразия в новой нашей жизни и действительности, видя, что это все может привести к печальному концу. Я лишь хотел указать на те ошибки и недочеты, из-за которых ныне белогвардейцы опять хозяйничают на всем нашем Юге... Мне тяжело принимать на себя кличку — предатель, изменник .Так называли меня белые, так называют меня теперь, а я боролся и не жалел собственной крови за Советскую власть, ее интересы. Я прошу вас об испытании, дайте мне возможность оставаться на позициях революционного борца и доказать, что я могу защищать Советскую власть, дайте мне эту возможность, чтобы я мог защищать революцию в самые ее критические моменты!
Тишина вокруг была по-прежнему гробовой. И в этой тишине в задних рядах кто-то вдруг не выдержал и по-бабьи всхлипнул...
Макаров глубоко вздохнул, поднялся и тихо выбрался из зада заседаний. Ему надо было спешить в Москву.
Через некоторое время был объявлен перерыв, а поздно вечером председатель Чрезвычайного трибунала Полуян огласил приговор:
Главных виновников саранского мятежа: Миронова, Булаткина, Матвеенко, Фомина, Праздникова, Данилова, Изварина, Федосеева, Дронова, Корнеева и Григорьева — расстрелять. Остальных участников дела приговорить к разным срокам лишения свободы...
Приговор выслушали в тягостном, горьком молчании, затаив дыхание, еще не веря в ужасный и непоправимый смысл определения суда: на рассвете завтрашнего дня (либо через семьдесят два часа, по утверждении Москвы) тебе, тебе лично и твоим соратникам, которые откликнулись на твой открытый призыв, — смерть.
Булаткин кашлянул, стремясь разрушить угнетающую тишину в этом запущенном уездном помещении, как бы сопротивляясь душевно тому, что сказал судья. Кто-то в середине зала вздохнул с облегчением, не усмотрев своей фамилии в первой десятке, среди тех, кому на рассвете предстояло прощаться с жизнью. Тяжело свалился на пол, потеряв сознание, комполка Корнеев. И вновь в задних рядах, у двери, раздался громкий вопль, на этот раз женский. Какая-то свидетельница забилась вдруг в истерических рыданиях. К ней подошли тут же два охранника-красноармейца и вывели под руки.
— Нет, нет, не-е-е-ет! — дико кричала молодая женщина, сопротивляясь, падая, не желая покидать из вида тех, кто стоял ближе других к судейскому столу.
Александр Серафимович встал, хотел выйти к женщине, чтобы успокоить и, может быть, помочь красноармейцам, но двери за ней уже закрылись, крик словно обрезало, и тут раздался спокойный, преодолевающий спазм гортани голос Миронова.
— Я прошу граждан судей разрешить нам, кто осужден к смерти, провести последнюю ночь... не в одиночках, а в общей камере. Поддержать друг друга. Проститься.