Красный свет
Шрифт:
– Пусть Петруша сам решит, он уже большой, – говорила самая пожилая из бабушек. – Ешь, Петя, и не отвлекайся на разговоры.
Петр Яковлевич мазал хлеб маслом, глотал жидкий чай. Спорить с бабушками не любил.
Ни одна из старушек не была Щербатову родной бабушкой, но жили вместе всю жизнь, давно сроднились. Как сошлись под одной крышей, внятно рассказать никто не мог. История, с одной стороны, типичная для послевоенной Москвы: кого-то подселили, кто-то приехал гостить из провинции, да так и остался; однако эту типичную историю каждая из старушек рассказывала с оригинальными деталями.
Петр Яковлевич был по профессии следователем и увлекался историей, но и он давно отчаялся разобраться; каждая из старушек имела свою версию,
Случилось так, что все собрались в квартире Щербатовых, некогда принадлежавшей семье знаменитых военных. До войны здесь жила семья командарма Дешкова, даже фотографии Дешковых в большой комнате сохранились. Прямые родственники Петра Яковлевича давно умерли, сам он семьей не обзавелся и смотрел на фотографии чужих ему людей как на часть своей собственной биографии. Бабушки рассказывали эпизоды из послевоенной жизни – картина получалась запутанная, он даже не мог понять, за кого сражалась родня, – за белых или красных. Дед его точно был чекистом, дедовский портрет висел рядом с фотографией командарма Дешкова, а кто были все прочие, следователь сказать не мог. Среди семейных фотографий на стенах попадались даже фотографии семьи Рихтеров, евреев, когда-то живших в квартире этажом ниже. Горбоносые лица среди лиц курносых смотрелись естественно – люди в целом были схожи меж собой: вид имели сосредоточенный, смотрели истово, а если смеялись, то во весь рот; так распахнуто теперь не смеются. Мужчины на большинстве фотографий были одеты в военную форму, а женщины носили блузки с отложным воротником.
Петр Яковлевич дожил до весьма убедительного возраста, облысел, но так и не разобрался, кто кому приходится прямой родней, а кто просто знакомый.
Путаница усугублялась тем, что бабушка Зина происходила из тамбовской крестьянской семьи, бабушка Муся выросла в Москве, в семье инженеров, а бабушка Соня имела полное имя Эсфирь и была еврейкой, дочкой профессора, – но судьбы старушек переплелись, и подчас они сами забывали, кто из них откуда. С течением времени и как следствие страческого маразма бабушки переняли друг у друга словечки и манеры, перепутали детали биографий, смешали жизни в общую кашу.
Бабушка из Тамбова настаивала на том, что в детстве посещала синагогу, и убедить ее в обратном не удавалось, а еврейская бабушка Соня говорила, что работала на лесоповале.
– Как ты могла учиться с Шурой Халфиным? – говорила бабушка Соня. – Халфин вообще еврей, если хочешь знать, а евреи отродясь в Тамбове не жили. Халфин на пианиста учился! Ты посмотри на его пальцы.
– А эти вот Халфины жили в Тамбове, – упорствовала бабушка Зина, – и совсем они не евреи, а обыкновенные татары, отец кониной торговал.
– С Халфиным я, кажется, ходила в кружок поэзии, – говорила бабушка Муся, – на Ленинских горах. Как жаль, что он занялся торговлей!
– Если бы только кониной торговал, – говорила бабушка Соня. – Они там наркотиками промышляют.
Следователь Щербатов не мог разобраться не только в генезисе своей родни, но даже простые предметы быта имели неясное происхождение.
Так, бабушка Зина уверяла, что голубой эмалированный кофейник привезен из Берлина в качестве военного трофея командармом Дешковым, бабушка Муся настаивала, что кофейник – ее приданое; а бабушка Соня говорила, что кофейник был реквизирован при обыске у германского шпиона Шаркунова, которого разоблачил дед Щербатова.
– Не трогай лучше Шуру Халфина, – давала совет бабушка Муся. – Халфин – поэт, а поэты очень мстительные. Он свою жену со свету сжил.
– Я так считаю, что убил Панчиков, – говорила бабушка Зина. – У них вся семья преступная. Панчиковы с нами в одном доме жили в эвакуации. Ихний отец еще тогда был вором. Украл у Бобрусовых шубу и пропил. Обменял на самогон у Кобыляцких и безобразно напился.
– С
Бобрусовыми я в эвакуацию ездила, – говорила бабушка Соня, – только их звали не Бобрусовы, а Пигановы, это семья старая, из дворян. Они в Ташкенте лучше всех жили, у них ковры на полу лежали.– Слушай меня, Петя, это все Панчиков устроил, я тебе верно говорю!
Петр Яковлевич допил чай, поцеловал бабушек и поспешил на службу – Панчикова он уже вызвал на допрос.
– Осторожней будь, на улице демонстрация, – провожала его бабушка Муся. – Студенты кидают камни в милицию. Будут власть свергать.
– Путаешь все, идет митинг в защиту президента, – говорила бабушка Зина. – Против американских спекулянтов и торговцев краденым.
– Никуда из своего кабинета не выходи, – напутствовала бабушка Соня. – Допроси Панчикова и сразу домой.
2
За день до назначенного митинга Панчикову пришла повестка из прокуратуры – предлагали явиться на допрос, причем именно в то время, когда он собирался идти в колоннах демонстрантов. Семен Семенович сопоставил даты: так и есть – его изолировали на момент демонстрации.
Уже и плакат приготовил себе для митинга Семен Семенович.
Погода мерзейшая, ледяная каша валится с неба и хлюпает под ногами, но хотелось дойти с этим плакатом до Красной площади. В конце концов, можно теплые сапоги надеть и не простудиться – но пусть сатрапы на плакат полюбуются.
Приглашенный в гости художник-концептуалист Гусев написал на листе белого картона синей краской слова «открытое общество» и перечеркнул двумя красными линиями. Правда, возникла неловкость касательно гонорара плакатисту. Семен Семенович даже растерялся, услышав о гонораре.
– В каком смысле – гонорар? – Заказчик полагал, что Гусев должен спасибо сказать за ужин с жареной курицей.
– Работа сделана, – кивнул художник на криво написанные буквы. – Работу надо оплатить.
– Хм. Работа, говорите… И что же?
– Как – что? С вас десять тысяч рублей.
– Сколько?! – ахнул миллионер Панчиков.
– Или триста долларов дайте, если в долларах удобнее…
– Триста? Долларов?.. Вот за это?
– Два часа работы, – сказал Гусев, преувеличив затраченное время.
– И что, час такого труда сто пятьдесят баксов стоит? – Семен Семенович даже задыхаться стал.
– Я все же не сантехник, – заметил Гусев, и глаза Гусева недобро блеснули.
Семен Семенович хотел было посоветоваться с женой, но жена явно не одобрила бы трату, вступила бы в спор, женщина строгая; а ссориться с Гусевым не хотелось. Человек мстительный, Гусев мог разнести по городу сплетню, мог рассказать каждому, будто Панчиков жалеет денег на правозащитные плакаты. И слово «шантаж» само собой соткалось в мозгу Семена Семеновича. Панчиков отсчитал в жадную гусевскую ладонь сотенные купюры. Гусев сунул деньги в карман, допил шартрез (его еще и ликером напоил Семен Семенович), постоял, прищурившись, обозрел сделанную надпись – и двинулся прочь: в те дни было много заказов.
Панчиков даже не пошел к дверям художника провожать – так расстроился. Плакат, однако, был готов; транспарант стоял в коридоре, ждал своего часа, и Панчиков предвкушал, как предъявит надпись тираническим соглядатаям. Смысл плаката был в том, что на открытом обществе в России поставлен крест. И в самом деле: что же это творится, господа? Где обещанные свободы?
Не один Семен Семенович был взволнован. Люди в стране возбуждены до крайности: пьяницы пьют втрое против прежнего, студенты пропускают занятия, домохозяйки забывают про включенный утюг – все ждут перемен! И госбезопасность утратила хладнокровие. В брежневские времена госбезопасность охотилась за шпионами – а нынче вызывают на допрос обычных граждан, пожелавших участвовать в гражданском митинге. Неужели всех – а сколько их, не смирившихся с режимом? миллионы? – неужели всех вызвали к следователю? Наверное, не всех, но самых активных – безусловно.