Крайняя изба
Шрифт:
— Да кого сам-то? Да разве это дело — самому париться? — Бабка в волнении не находила себе места. — Меня с собой не возьмешь? — предложила она неожиданно. И лицо ее опять озарилось, нашла-таки, дескать, выход. — Уж больно мне хочется уважить тебя, Герасим Василич.
У Геры полезли глаза на лоб.
— Да ты меня не стесняйся, старую, я ведь тебе в матери гожусь, — поспешила успокоить его бабка. — Да я и раздеваться не буду, чтоб не пугать тебя. Сама-то я после, после… бельишко захвачу дак. Я токо, Герасим Василич, веничком, веничком тебя… уж так уважу, так уважу, на двадцать годочков помолодеешь! — напористо убеждала она. — А еще я мылить могу, от одной знахарки выучилась… Славная была старушка, царство ей небесное. Ворожить да травами людей лечить я у нее так и не переняла…
И я, и Гера плохо поняли бабку. Я спросил:
— Как это мылить?
— Ну, мае… ну, мастажировать по-вашему, по-городскому… Уж я бы тебе, Герасим Василич, кажну бы жилку перебрала, кажин суставчик выправила… Ей-богу, молоденькой станешь!
Гера нерешительно взглянул на меня. Как, мол, думаешь, стоит ли поддаваться на бабкины уговоры? Не повредит ли это его мужскому престижу? Но увидев, что и я испытываю к предложению бабки интерес, удивление, он согласился:
— Только Вадиму не говорите, не то он мне проходу не даст…
Мы с бабкой пообещали молчать.
Совсем стемнело, а Геры все не было и не было. Наконец пришел, и верно какой-то другой, распаренный, разглаженный, без морщин, сильно на мальчишку смахивающий. Вытянулся блаженно на кровати:
— Вот бабка, вот бабка! Всего перещупала, перемяла… всего расслабила, распустила! Будто тяжелую ношу с плеч скинул, будто на черноморском побережье повалялся… А веничком, веничком как отделывает! С ума сойти можно… Да не просто хлещет, а с подхлестом как-то, с потягом. Как доберется до пяток, ну, будто через все тело горячие иглы вгоняет! Аж в самой макушке отзывается… Да с прибаутками, с наговором все. Не паришься будто, а в лодчонке плывешь, песню далекую слушаешь. Век буду помнить!
— Где она сейчас, банщица твоя?
— Осталась еще что-то…
Мы думали, что бабка придет домой немощной, разбитой (шутка ли, провести столько времени в бане), что она поскорее взберется на печь и не сможет больше шевельнуть ни рукой, ни ногой. Но бабка, лишь попив воды, тотчас принялась раздувать на кухне самовар, заправив его угольями и сосновыми шишками.
— Какая без самовара баня? — наговаривала она оттуда. — Я после баньки завсегда…
— Попарилась, значит, и сама? — полюбопытствовал Гера.
— Нет, ковшичек токо плеснула. Полежала на полке, погрелась… ни голову, ниче не мыла. У меня банька шибко пользительна… тятя еще каменку собирал, гальку подыскивал особую. Меня в чужую баню ничем не заманишь.
Настроив самовар, бабка вышла к нам, села возле окна, заглядывая в его черноту, будто собралась встречать кого-то, первой заслышать.
— Так ваш страшной и не является… Он че своей головой думат, вовсе ведь банька выстынет? Все завтра свеженькие, чистые пойдут, а он…
— Да он, может, сейчас лучше нас отдыхает, — сказал Гера, — с бабенкой какой-нибудь. Там, может, сейчас не только баня…
— Откуль у нас таким бабенкам взяться? — возразила бабка. — Когда-то, не скрою, всякие водились, когда народу в деревне полно было, а сичас — нет. Он, скорее всего, на Устина натакался. Слетали уж небось в Пахомово, купили читушечку и посиживают… и про свет забыли.
Гера не разделил этого довода:
— Тут не одной четвертинкой пахнет. Чтобы Вадим так долго терпел человека…
— Ну, может, и поболе купили… что-что, а этого добра добудут. — Бабка помолчала, раздумавшись, неодобрительно качнула головой: — И че вы, мужики, в ней хорошего находите, в водке-то? Почо она вам так шибко глянется? Отчего хотите свой разум-то замутнить, от чего отгородиться, отбояриться?.. От самих себя все равно ведь никуды не убегите, не надейтесь даже… Почему вы такие хлипкие, слабые духом? Нет в вас надежной опорки, видно, потерялись вы че-то…
— А у тебя, бабушка, есть? — спросил я с надеждой смутить, ввести бабку в тупик, ведь на такой вопрос не просто ответить.
— Есть. У меня все есть, че кажному человеку бог дает, да не кажный дорожит этим, меняет на побрякушки. Я крепче вас. У меня и речушка своя, и полянки в лесу…
— Да
не твои они, бабушка! — вырвалось у меня уж с отчаянием. — Всех они, — дивился я бабкиной твердости и непоколебимости. — Всех, — твердил я, думая о том, что бросает, то и его, кровное. С тем он и роднится, привыкает, нет на земле ценностей, которые бы принадлежали кому-то одному, что все в жизни проходяще и переходяще.— Как не мои? С чем человек всю жись живет, че не бросает, то и его, кровное. С тем он и роднится, привыкает к нему, держится тем… У меня дажеть дерево свое есть, под коим навечно лягу… уж наказала товаркам, кто помоложе, кто переживет меня. — Бабка замолчала, не сразу вернулась из каких-то далей: — Ну, может, и не токо мои, еще кого-то. Дак и слава богу, и на здоровье, жалко, что ли? Дак вам нынче разве надо че-то?.. За тем же разве вы погоняете? — Бабка опять надолго, отстраненно замолчала. — Лежу я иной раз на своей печи, и такое меня сомненье возьмет, такое сомненье!.. Не то вы че-то делаете, не так живете. Ниче не хотите замечать вокруг: ни неба, ни солнышка, ничего такого… А если и заметите, то так, походя… все бегите куда-то, разогнались. Для этого разве рождается человек? Вы и самих-то себя и других не больно-то замечаете. Вот я говорю с вами, говорю, а вы все больше помалкиваете да помалкиваете. И все, поди, мимо ушей пропускаете… вовсе, мол, из ума выжила, старая.
— Ну почему же?
— Выжила, выжила… — поднялась бабка, на кухне уж давно пошумливал самовар. — Ну ладно, кто попривык эдак-то жить, втянулся… — продолжала она и оттуда, — а иной ведь с другим в голове, он-то за что мыкается?
Бабка, сгибаясь, вынесла и водрузила на стол большущий старинный самовар, опять заметалась взад-вперед, собрала все к чаю: блюдца, стаканы, ложки… Предложила чаевничать на доброе здоровье.
— Вот был у меня сусед, Ваня Олюнин, — налила она себе в блюдце. — Ну, всем был хорош мужик, и хозяйственный, и тракторист хороший, всегда в колхозе на первом счету. И домик у него здесь был, как игрушечка… И вот надо стало колхозу в Пахомово его переманивать. И не просто переманивать, а прям-таки наседать начали… всю, дескать, нам картину портишь, далеко от главных событий живешь. Не могут, дескать, оне особое тут стойло для его трактора ставить… Ну, шире-дале, своротили мужика с места. Поехал наш Ваня. Дом колхозу же продал и поехал. Ехал он, ехал и до самого аж города доехал, в Пахомове и не подумал остановливаться. А че, кака ему разница? Что в Пахомове дома, что в городе. В Пахомове дажеть хужее пока, недоделки разные… А трактор ему и там дали, работай знай. — Бабка отдышалась от быстрых слов, смахнула ладонью пот со лба, наполнила еще блюдце. — Обиделся, мужик, уехал… Но, думаете, сладко ему там? Ведь я-то его хорошо знаю. Он без копошенья на своем огороде, на своем дворе не мог… Лежала у него душа к этому, к местам своим. Он вон всегда первую ягоду, первые грибки из лесу несет… А к нему не прислушались, не схотели…
Тут над столом вспыхнула лампочка, потеплилась чуток, снова потухла.
— О, заводить взялись, — пояснила бабка. — Сразу видать, что выпимши. По добру-то Устин сразу заводит.
Лампочка загорелась в полную силу и больше уже не потухала.
— Да, Олюнин наш был, поискать таких, — задула керосинку бабка. — Он тебе не поедет где не надо, по лужайке, скажем, не-ет, не поедет, не помнет… Он тебе мимо речки не пробегит, чтоб не залесть в нее, не повыбрасывать все накиданное, утепленное… всегда очистит. И ребятишкам своим то же самое наказывал. Вот какой был.
Спать мы в этот день легли рано. Надо было получше отдохнуть перед дорогой. Завтра, дождь не дождь, ветер не ветер, а выходить придется. Так ведь можно надолго застрять.
Сразу же после чая мы разошлись по своим лежкам, оставив на столе самовар и кое-что пожевать, — Вадим придет, не ложиться же ему, как рассудила бабка, голодным.
— Вы токо меня не ругайте, ребяты, — устраивалась она поудобнее на печи. — Уж я вам все доскажу, все вспомню… А то я одна-то намолчусь, намолчусь, со стенами-то разве много натолкуешь, а после меня и прорвет… Вы можете спать спокойно, не слушать, я тихонько буду.