Кремль. У
Шрифт:
Жаворонков опять сжал кулак, взглянул на резвую свою бабу и старух, опустивших головы:
— Я им посудачу!
— Я рад, Кузьма Георгич, что вы так сразу поняли мои идеи, в вашем миропонимании есть какая-то унаследованность. Постепенно говорю я всем законтрактованным, давайте молодеть. Это опыт, Кузьма Георгич, имейте в виду, но опыт давних моих стремлений. Мы восстанавливаем на Урале все, что может переродить человека. Повторяю, мы не задерживаем течение его мыслей и желаний.
Жаворонков положил ручищи свои на плакаты.
— Значит, рвать? — обернувшись к нам
Он протянул черный свой кулак, похожий мощью своей на маузер, к бабе. Баба уже разглядела удостоверения Черпанова — и розово цвел перед нею всеми любимый Черпанов!
— Видишь, доктор испытывал: не соблазнит ли меня какая чужая девка, не отведет ли от праведного пути? Поняла? Конфет! Лимонаду гостям!
Баба загремела чашками.
— Как же насчет шестисот двадцати, Кузьма Георгич?
— Соберем и семьсот.
Черпанов пересел на скамейку:
— Не единовластвуй, Кузьма Георгич, действуй мало-помалу. Сказано, шестьсот двадцать — и точка.
— Будет шестьсот двадцать. Парни религиозные, крепкие, петь и работать умеют. Кирпичики-то с духовными песнями класть будут.
— Ну, это уже лишнее, — сказал Черпанов сухо. — Ты и о перерождении обязан думать, Кузьма Георгич.
— А если я уже переродился?
Он рванул плакаты со стены, перебросил куски их бабе. Она сунула их в печку. Он кинул ей спички. Она зажгла. Оранжевое пламя соединилось с оранжевой краской. Исчезли митры, лихо надетые набекрень; седые бороды святых отцов, кровавые носы, густотелые ангелы, кружки монет, сыплющиеся из рук монахов. Мне стало слегка грустно. Черпанов сухо улыбался — строго и прямо сидя на скамье. Ему-то знаком предел своих полномочий, а я?
Нет-с? Не так-то уж легко быть секретарем большого человека!
Хотя Черпанов и сбрил свои сконсовые усы, обнажив всю розовость своего двадцатидвухлетнего лица, все же удивительная сухость его глаз, его скрипучий, почти старческий голос, его повелительная манера говорить — и даже склонность пересаживаться с места на место — заставляли многих верить ему, если не в общем, так частностям. Трудно, конечно, поверить было мне, что Урал почему-то решил восстановить у себя храм Христа Спасителя, Черпанов явно чего-то не договаривал, но вот эта-то недоговоренность и пленяла людей. Жена Жаворонкова буквально смотрела ему в рот, Жаворонков скромно и с достоинством трепетал, старушонки млели. Черпанов обратился ко мне:
— Егор Егорыч, вы, никак, чем-то хотели обмолвиться?
Врать мне трудно, но, странное дело, всегда, когда я вру, моя ложь кажется многим чем-то обидным. Начал я издалека, решив воздействовать
на жаворонковское раскаяние и перерождение:— Когда я летел по лестнице от вас, Кузьма Георгич, то порядочно испортил свой костюм. Естественно, я б желал приобрести свежий. Я слышал от старичка, у вас присутствовавшего, что вы имеете таковой. За деньгами я не постою, если заграничный…
Жаворонков, как я и ожидал, обиделся. Он подобрал рыхлый свой рот, внутренно как-то оглянулся, да и все в комнате внутренно оглянулись. Он осторожно сказал:
— Если имеется костюм, гражданин, то сгодится для себя. На Урале вот какая высокая должность предлагается.
— Высокая не по чину, а по возможностям, — сухо вставил свое слово Черпанов. — При такой должности лучше соблюдать скромность: толстовки достаточно, Кузьма Георгич.
Я продолжал:
— Смешно думать, Кузьма Георгич, что ваше перерождение ограничится внутренностью, а не внешностью. Вы получите подобающий костюм, а зачем вам заграничный?
— Чрезмерное стремление, — сказал Черпанов небрежно.
Жаворонков поднял кулак.
— А ну, встаньте!
Черпанов встал.
— Я Егор Егорычу велел встать.
— Да мы приблизительно одного роста.
— Где ж одного, когда вы, Леон Ионыч, головой выше.
— Это кажется от моих умственных способностей. Кроме того, если он заграничный, то сядет. Заграничный костюм подходящ для каждого.
Жаворонков еще более очерствел, заосторожничал, замялся.
— А ну, пройдитесь, — сказал он.
Черпанов сделал два-три шага.
— Присядь.
Черпанов присел.
— Да, будет годен.
— А цвет какой? — спросил я, вспомнив о зеленой поддевке.
— Да цвет такой, скромный, вполне для ваших секретарских лет. Еще раз встаньте. Вполне подходит, верьте мне. И длина, и ширина, и замечательная заграничная материя.
— Ну вот, мы его и купим.
— Отлично, Егор Егорыч.
— Посмотреть бы лично, Кузьма Георгич.
— Отчего не посмотреть, Егор Егорыч.
Он осторожненько вздохнул — и мысленно огляделся. Так же как и вся комната.
— А сколько же вы даете, граждане, комиссионных?
— Позвольте. Мы же у вас костюм покупаем, и вам же комиссионные!
— Кабы у меня, Егор Егорыч, я б его, возможно, даром подарил. Продал я его. Вышло здесь одно испуганное обстоятельство: разгорячился я клеветой доктора, думая также, что Сусанна насчет алиментов запускает, и двинул его смертельно. Милиция, думаю, обыск. Скажут, откуда заграничные вещи? Продал. Задарма продал.
Черпанов подряд пересел со стула на стул — этак стульев шесть.
— Фу ты, какой растяпа! Кому ж вы продали?
— Фамилию назвать пустяковое дело, Леон Ионыч. Только он вам все равно не продаст. Он тоже встревожен. Вот вы меня успокоили своим приглашением, я чувствую себя человеком, мне жаль костюма. Вот ведь до чего доводит несдержанный характер. В божьем заступничестве начал сомневаться, а теперь, похоже, опять вернулся к лону…
— А черт с ним, с лоном! Кому продали? — сдвигая стулья в одну линию, сказал Черпанов. Он шумом стульев как бы повышал свой голос.