Кремль. У
Шрифт:
Еварест Чаев за свою короткую жизнь испытал много бедствий. Он пришел к выводу, что при современных условиях красота, которой природа наделяет своих немногих любимцев, часто служит во вред и намекает на покое, малоподходящее для карьеры, происхождение. Он любил мать, но и любовь к матери, при современных условиях, тоже может принести много огорчений; мамаша его Ольга Павловна могла изыскивать и расти, как репа: в землю блошкой, а из земли лукошкой, его ж природа лишила дара ловкости. Он ссорился с матерью, мать его уговаривала исполнять работы, часто противные его возвышенной душе и пышному мироощущению! Последняя их ссора закончилась тем, что мать поплыла вниз к Астрахани с иконами, а он отправился из своей слободы Ловецкой, что была на Туговой горе и где жило много кустарей, изготовляющих знаменитые светские лаки, пешком в Кремль, дабы снять копии с фресок собора Петра Митрополита, по коим снимкам кустари, добавив соответствующую идеологию, изготовляли бы трудовые процессы или заседания волисполкомов. Он пошел окружными путями, минуя Мануфактуры,
Водитель медведей Алеша Сабанеев, происходящий все из тех же кустарей слободы Ловецкой, знаменитой своими светскими лаками, забракован был к работе из-за грубых рук. Алеша Сабанеев был черен собой, похож на азиатца, и, чтобы досадить своим односельчанам, он сдружился с цыганами, пел выдуманным и крикливым голосом непонятные песни, — цыгане доверили ему водить зверей. Он оказался весьма искусным водителем, слегка замысловатым и мечтательным, правда, — цыгане предложили ему ехать в Москву. Двое цыганят с бубном сопровождали его. Он пошел. Медведи капризничали, у них болели животы, подвод по случаю уборки хлебов было трудно найти, да и для того, чтобы везти больного медведя, лошадь надо найти особо смирную.
Последний переход под [ужгинский] Кремль получился чрезвычайно утомительным. Алеша Сабанеев мало надеялся на возможность добыть квартиру для своих медведей в Кремле, — почти все кремлевцы имели скотину, хозяйство, а даже курица, и та боится медведя и плохо спит, поэтому Алеша очень обрадовался, когда сторож у огородов согласился пустить на ночевку медведей и вожака. А Сабанеев лег спать вместе с медведями. Он устал, заснул быстро, и так как медведи всегда внушали ему беспокойство, то, проснувшись, он остолбенел, ему в свете зари показалось, что медведь влезает в окно. Заря освещала высохшие цветы странным светом, напоминающим водку зубровку, — и засохшие цветы расцвели!.. И тут только он разглядел короткие ноги и вздох человека, который так желает отдохнуть, что почти заснул. Человек прыгнул! Раздался испуганный медвежий рев!.. Сено поднялось бешеным вихрем, — все смешалось в голове Сабанеева. Затрещали стены сарая. Сторож выскочил и ошалело ударил в чугунную доску. Сторожу казалось, что стены сарая колышутся, что пыль хлещет над падающими стенами. Из сарая неслись крики и вопли медведей. Ворота дрожали. Сено прорывалось из окна. Сторож трепетно думал, что напрасно он прельстился жалким вознаграждением, которое ему обещал цыган, и возможностью лестного разговора с водителем медведей, которым можно было бы позже похвастать кое-кому и в Кремле.
Четверо искали ночевку. Вавилов шел позади и от усталости не мог ни соображать, ни сопротивляться. Четверо хотели сначала остановиться у Гуся-Богатыря, знаменитого пьяницы Мануфактур, но тесная хибарка его была плотно забита кутящими. Гусь весело закричал: «Приходите через неделю, думающие!» Четверо пошли спать к шинкарке Арясивой. Рядом с шинкаркой, в зеленом домишке, проживала самая дорогая из гулящих «сорокарублевая» Клавдия. Четверо купили водки, заказали самовар. Вавилов, чтобы передохнуть, лег во дворе на бревна. Но и на бревнах было слышно, как Колесников науськивал Пицкуса на Лясных и как хвастался, что жена его не видела семь лет, а он не спешит в богатый дом к «пяти-петрам», а лег спать с друзьями. С. П. Мезенцев тоже пожелал изумлять друзей, он выпил стакан водки, завизжал: «Изоляторничал я много раз и ради друзей могу по первому зову!..» И чтобы доставить радость четверым, чтобы показать мир с Вавиловым, он вынес ему ломоть арбуза. Вавилов подумал: не стоит есть, но съел. К водке его не звали! Он томился, но просить водку было стыдно. Он задремал. Его разбудил молодой и длинный смех. У забора стояла Клавдия — он узнал ее по описаниям. Рассказывали о ней, что получает она от заказчиков по сорок рублей в ночь, поет песни лучше любой цыганки,
говорит лучше любого оратора, да и ткачихой была из лучших, а вот затомилась — пьет и любит пьяниц! Она с любопытством смотрела, как четверо гремели посудой, как Колесников перекатывал в розовых ладонях арбуз, как С. П. Мезенцев вопил: «Минирую события с сегодняшнего дни, минирую во что бы то ни стало…» Клавдия спросила:— А тебя, рыжий, не угощают? Плохо жалобничаешь? Вот натешатся — перепадет и тебе стаканчик, жулики они, поломаться любят. Безработный?
— Ищу.
— Коммунист?
— И сам не знаю теперь.
— Видно, изухабили рыжего! Не опирайся, парень, на лед; не доверяйся, парень, коммунистам. Скажут тебе: пришел в Мануфактуры, запишись на биржу; а там и без тебя, рыжий, пять тысяч али больше… А они больше тебя понаторели в безработице, и не переждать тебе их, рыжий Вот я тебе и говорю: повиснешь ты через неделю или через месяц на кривом суке.
— А сказывали про тебя, Клавдия, что ты весела и утешительна.
— И о плечах тебе моих сказывали?
— Сказывали и о плечах.
— И о грудях, рыжий, сказывали?
— Плохо запомнил.
— Видно, не плохо. Так вот, если бы у тебя имелось сорок, я тебе бы пропела, что, мол, рыжий, хоть Волга и начинается с ключа, а впадает она в море. И еще, может быть, сказала, рыжий, что огонь ты на голове носишь, как светец. А бесплатно чего ради я изъерничаюсь перед тобой своей душой? Ты ведь даже не пожалеешь меня.
Вавилову было приятно разговаривать с ней, так как разговором своим он досаждал четверым, не угостившим его водкой. Они в избе затихли, слушают. Вавилов, как и всех женщин, Клавдии несколько опасался и несколько презирал, но, желая еще больше досадить четверым, он громко сказал:
— Было б сейчас у меня не сорок рублей, а последние сорок копеек: так я бы тебе их отдал, Клавдия.
— Ой, как растрогал, ой, как зажег, купец! Изъяснился, рыжий, полюбила я тебя, замуж за тебя выйду, на производство вернусь, — не надо ли высококвалифицированной ткачихи, товарищи? А товарищи поцелуют раскаявшуюся Магдалину и заплачут. Ты знаешь, кто такая Магдалина, рыжий?
— Нет.
— И начнем мы, рыжий, работать на фабрике, и поднимется на нас зависть. Про тебя скажут, что ты офицер или незаконнорожденный сын фабриканта, — потому что я тебя, рыжий, в директора проведу, на моторе будешь кататься, а меня… — Она скинула шаль и похлопала себя по круглым и белым плечам. Она была довольна собой. Она посмотрелась в карманное зеркальце. Она уже забыла о Вавилове. Она перескочила через забор и подошла к порогу: — Колесников, тебе надо к жене идти, сколько лет она тебя ждала? Семь?..
— Семь, — прогремел Колесников самодовольно: семь и еще семь может ждать.
А я вот социализму восемь лет ждала, и не хватило жданья. Гнилое сердчишко, Колесников, гнилое. — Она обернулась к Вавилову: — Я, рыжий, жадная, и ты жаден на деньгу: не ходи на биржу, ступай сейчас же к директору и поклонись, а получишь первую монету, неси ко мне, мы с тобой вместе за водкой, — и позже, — капитализм будем вспоминать. А то ты сейчас работаешь-работаешь, а будто пух летит паном, а в воду упадет, и до дна не дойдет, и воды не всколыхнет… Не выйдет у тебя с директором, ко мне вернись, предайся унижению, рыжий, я тебя поцелую в лоб твой веснушчатый и приведу тебя перед очи Парфенченки, заведующего Новой фабрикой, он ко мне сегодня сорок рублей или больше принесет…
Она зашла к четверым, выпила водки. С. П. Мезенцев посмотрел на Вавилова с пьяным омерзением. Вавилов поспешно ушел.
Деревянный забор, наверху обтянутый проволокой, огибал фабрику. Вавилов увидал Правление. Он понимал, что та досада, которую он хотел причинить «четырем» душевным разговором с Клавдией, не удалась. Если он окажется ловким и поступит на фабрику, он сегодня не уйдет от шинкарки, от «четверых»…
С отчаянным лицом он предстал перед директором и сказал: «Я хочу на производство». Директор, толстогубый и курносый, в кепке и в очках, наслаждающийся своим правильным пониманием нужд рабочих, принял его отменно вежливо. Он сказал: «Партийный? А если партийный, дорогой товарищ, ступайте в уком, там вам сначала нагорит, чтоб не дезорганизировали работы фабрики, а затем вас направят на биржу». И он еще вежливее спросил, поднимая с пола окурок, брошенный Вавиловым: «Высокой квалификации?»
И Вавилов, понимая, что говорит с обидным, и для себя и для директора, хвастовством, все же сказал: «Без квалификации». Вавилов вернулся к шинкарке. С. П. Мезенцев, любуясь его унынием, налил ему водки. Вавилов выпил. П. Лясных взволновался, узнав об отказе директора. И тогда С. П. Мезенцев тоже взволновался, он объявил, что сейчас продемонстрирует, как надо поступать на службу. Он ушел, но вернулся быстро. Колесников спал пьяный. С. П. Мезенцев сказал значительно: «Назначено в одиннадцать». В одиннадцать они были у Клавдии. Весь передний угол ее комнаты увешивали иконы в серебряных ризах. Конопатый и седой человек лежал в кровати. Он курил трубку. Глаза его, умные и усталые, вяло отвернулись от Вавилова. Это был Парфенченко, заведующий Новой фабрикой, человек, который проработал на Мануфактурах около сорока лет, многое узнал и многое, кажется, скрыл. Он спросил, играют ли ребята (насколько ему известно, двоюродные племянники Клавдии) в шашки? Клавдия сказала: «Если ты, рыжий, думаешь, что мне надо сорок твоих рублей и ради этого я забочусь, так сдохни лучше на месте». Парфенченко прервал ее: «Клава, подай доску». Она подала. Вавилов с удовольствием обыграл Парфенченко три раза, тот его осматривал с какой-то снисходительной боязнью. На четвертый раз Вавилов запер три дамки, и Парфенченко, мешая шашки, решил: «Толку от тебя не получится, рыжий, но приходи ко мне завтра в десять утра, выдам служебную записку».