Кремль
Шрифт:
И когда вдали, в отсветах пожара у Фроловской стрельницы, увидали они сбившихся в кучку полных отчаяния, в прогоревших рясах и клобуках монахинь, Стеша вдруг решительно остановилась перед князем. Из глубины прекрасных глаз ее смотрел открыто и нежно тот рай, в который так рвалась его озлобленная душа.
– Вася… – чуть дохнула она и вдруг вся точно загорелась. – Милый, радость моя… солнышко мое светлое… слушай… Того, чего ты хочешь, не будет никогда… Нельзя за минутную радость отдать жизнь вечную… Но… но ежели это хоть чуточку утешит тебя в горе твоем, знай: ни единого дня, ни единой ночи не было эти годы, когда я не думала бы о тебе, не звала бы тебя… Но против судьбы не пойдешь… Помни одно: куды бы ты ни пошел, что с тобой ни случилось бы, всегда душа моя будет около тебя, как касатка вкруг своего гнезда, виться… Вот… И это грех, и великий, слова эти мои, но авось Господь за муку мою простит меня… А теперь прощай… Не ходи за мной… И не ищи меня…
Низко, по-монашески, поклонившись ему, она быстро пошла
– Батюшка… князь…
Он поднял глаза: где это видал он эту страшную образину?..
– Диво дивное и чудо чудное, княже… – продолжал Митька, следовавший за ним все время издали. – Седни ночью перед пожаром мне – вот истинный Господь!.. – словно видение было: будто, вишь ты, князя Андрея лихие люди на большой дороге убили… Вот истинный Господь!..
Князь Василий не понял ничего и, нетерпеливо тряхнув головой, пошел от урода прочь… Митька понял, что можно действовать…
XXXVI. Над светлой рекой
Жуткое зрелище представляла собой на другой день Москва. Москвы, собственно, почти уже не было, а были только чудом уцелевшие небольшие островки ее и огромные черные дымящиеся пустыри между ними. А среди всего этого разрушения и острого смрада на высоком Боровицком холме возвышались закопченные стены и стрельницы недостроенного Кремля. В дыму виднелась чудовищная царь-пушка, только недавно отлитая фрязями и ни на что не нужная – стрелять из нее было невозможно, – а около нее тяжело чернели четыре громадных ядра. Сверху сыпался мелкий дождик, а по черной, раскисшей земле уныло бродили голодные люди. Огромное зарево, стоявшее всю ночь над городом, без слов сказало всем соседним городкам и деревням, что Москва приказала долго жить, и в помощь пострадавшему населению ее и в надежде на хорошие барыши уже тянулись со всех сторон обозы торговых людей и крестьян со всяким добром. Великий государь – семья его спаслась тем, что ее на большой завозне вывезли на середку реки и там под огненным дождем стояли, пока огонь не ушел на посады, – сам распоряжался восстановлением жизни разрушенного города. Все работы на стенах и башнях были приостановлены, и работным людям было прежде всего повелено собрать по пожарищам погибших москвитян и рыть скудельницы для тысяч черных трупов, похожих на грубо сделанные куклы. Попы пели и кадили над несчастными, и их наспех зарывали…
Потом стали наспех разбирать пожарище, чтобы скорее, до холодов, поставить дома. О том, что следовало бы строить город из камня, и думушки ни у кого не было: во-первых, лес был очень дешев, во-вторых, поставить даже самые большие хоромы из лесу можно было в месяц, а в-третьих, каменных дел мастера на Руси были наперечет. Уцелевшие среди огня Успенский собор, царские палаты да каменный двор купца Таракана у Фроловских ворот не особенно убеждали москвитян, что каменные постройки лучше: все одно, внутри все так выгорело, что все надо начинать сызнова… Но Зосима, погоревав над сгоревшими грибками своими, рыбами жирными и прочей доброю снедью, все же велел ставить себе хоромы каменные. Приказные, скорбно помавая главами над сгоревшими бумагами своими, уже вострили перья, чтобы возобновить труды свои на пользу государства Московского и получить скорее от просителей соответственное плодоношение на погорелое место…
И затюкали по черному пожарищу плотницкие топорики… Митька Красные Очи терся среди озабоченных москвитян и жалобно тянул:
– Батюшка боярин, светлые твои очи, милостыньку-то убогому Христа ради…
А ежели кто не давал или давал мало, Митька лаялся…
Великий государь в сопровождении бояр ходил по черным развалинам Кремля и отдавал распоряжения, как ставить новые постройки: Софья права – теперь надо строиться пошире… В некотором отдалении за ним следовали фрязи. К ним только что прибыл новый хитрец, Алевиз, который привез из страны италийской немало новостей.
– Много разговоров идет теперь об этом самом Христофоре Колумбе, который новые земли за морем открыл… – тихонько рассказывал Алевиз, высокий, худой, с длинной бородой римлянин. – Он поплыл от наших берегов прямо на запад, а вышел, как сказывают, в Индии, повыше реки их Ганга. И народ там будто кожей красный, а в голове перья воткнуты, и ничего по-нашему не понимает. И говорит Христофор, что земля совсем не шар, как раньше думали, а скорее вроде груши, и на соске ее, где стебель-то выходит, и расположен будто рай…
– Ну а в Риме как дела? – спросил веселый Солари.
– А в Риме столпотворение вавилонское… – отвечал Алевиз. – Пьют и бесятся с утра до ночи. И во главе всего святой отец стоит. Теперь он придумал новую игру: назовет к себе куртизанок голых да своих гвардейцев и устраивает состязания в любви, причем победители получают из рук святого отца награду…
– Вот все о соединении-то церквей толковали, – тихонько засмеялся Солари. – В самом деле, если бы его святейшество Александра Шестого да здешнего Зосиму соединить, толк был бы!..
– Ну, что там Зосима!.. – пренебрежительно усмехнулся Иван, органный игрец, ставший настоящим москвитянином. – Зосиме только
бы пожрать пожирнее да напиться, у него выдумки совсем нет. Это мужик простой, безобидный… Нет, а вот его святейшество-то со своими затеями, этот потешил бы православных!..Все тихонько рассмеялись.
– Аристотель, поди-ка сюда… – позвал дьяк Федор Курицын Фиораванти, уже выпущенного из тюрьмы. – Великий государь насчет кирпича спрашивает…
Почтительно согнувшись, Фиораванти поспешил на зов…
А тем временем на Тайницкой стрельнице закоптевшей, над светлой рекой, сидело двое. Тихо беседуя, они точно не замечали ни страшного разрушения вокруг, ни нудного запаха гари и испражнений, ни пестрого и шумного табора погорельцев по берегам реки. Один из собеседников был маленький боярин Тучин, постаревший и точно изнутри лампадочкой освещенный, а другой – старец Нил в бедном монашеском одеянии своем, такой же черный, как и башня, на которой они сидели. Нил тоже заметно похудел, постарел, но силой напряжения чрезвычайного теплились его спрятавшиеся за мохнатыми бровями глаза. Он усердно трудился в глуши своей над «Преданием своим учеником о жительстве скитском». Недавно один из иноков-соседей взял у него творения иже во святых отца нашего аввы Исаака Сириянина да нечаянно и сожег свою келию и все книги, что в ней были. И вот Нил сплыл до Ярославля Шексной с мужиками на плотах, а затем пешечком притащился и в Москву, чтобы добыть тут нужную ему книгу… Нил очень сдружился с маленьким боярином и любил беседовать с ним: тот был дерз душою, и глубок, и светел, и мягок сердцем, как голубица. Сомнений Нила он не знал: его мысль нащупывала в безбрежных полях жизни все новые и новые пути, дерзала, окрыляясь, все более и без колебания рушила то, что по исследовании оказывалось негодным. Маленький боярин совсем не заботился о том, что будут о его откровениях думать люди: он ощущал душу свою как источник света, в котором, радуясь, может купаться всякий… Об этом говорили они и теперь, над светлой рекой, сонно текущей среди черных холмов вдаль. А вокруг, по развалинам, уже хлопотали люди, заботились, терзались, бранились…
– А разойтись розно да подумать над собой да над жизнью для них было бы во сто раз спасительнее, чем вся эта суета… – сказал Тучин. – Поди вот!..
Нил, потупившись белой головой в старой, местами прожженной скуфеечке, не торопился с ответом. Оба говорить не спешили. Среди безбрежнего кладбища душ, в пустыне жизни, они грелись один о другого…
– У нас обоих головы уже побелели… – тихо проговорил Нил, любовно следя глазами за ласточками, которые растерянно летали над тихой рекой туда и сюда. – И не должны мы давать сбивать себя с пути нашим же мыслям, а в особенности беспокойному сердцу нашему. Большинство людей не чует сердцем пустоты мира сего. Они радуются преходящими радостями его. Оно и понятно: вот, беседуя с тобой и наслаждаясь медом душевным, я в то же время болею душой за касаток сих, птичек Божиих, которые вокруг нас носятся, бедные, и тоскуют: в огне погибли ведь птенцы их… А когда у них все слава богу, какая радость, какое умиление в щебетании их милом!.. Что же за диво, что от касатки и на другую радость земную душа наша устремляется, да так, что ничем ты ее от радости этой не оторвешь? Что ты ни говори ему, что все пустота и тлен, он и слушать не хочет, не может слушать: он касатке, очам своим, сердцу своему больше верит. И вот дальше – больше, запутался он в сетях мира и глух стал для слова спасения, как вот эта стрельница каменная… Иной раз душой и смутишься: да уж нужно ли отнимать у них эти их радости детские? А второе: достоит ли обнажать пред ними то, чего очи их слепые все одно увидеть не могут?.. Помню я одного такого: открыл я ему многое о пустоте жизни земной – и плакал он так, что дивиться надо было, как не упали зеницы его со слезами вниз, как не урвалось сердце его от корени своего… Но вместо мира и радости царства Божия обрел он лишь великое страдание… И с тех пор стал я беречися и не тороплюсь, из милосердия, рушить то, к чему люди душой накрепко приросли…
– Да как же его не рушить, когда оно человека задавило? – проговорил Тучин. – Человек весь в путах, весь в плену и иногда и сам путем не знает, что делает. И ежели перед ними отступать, так они в такое болото тебя заведут, что и выходу не будет – ни тебе, ни им самим… И нельзя им уступать и йоты. Иди вперед, как указует тебе Господь, и ни на кого не оглядывайся…
Долго молчали.
– И как опять скроешь, – продолжал маленький боярин, глядя на реку светлую, – и зачем скрывать, что вы вот, старцы скитские, живую душу в дитя мертворожденное, в Церковь эту самую, все вложить тщитесь, а иосифляне, благодаря Церкви этой, стригут с невежд руно обильное? Посмотри, сколько богатств всяких, этой грязи земной они по случаю кончины мира нахватали… И то же и в Европии было разыграно со светопреставлением, которое там в тысячном годе ждали. И все дарственные монастырям там так и начинались: adventante mundi vespera, что по-нашему значит: егда приближается вечер мирови… Одни, как Франциск ихний, когда нечего было подать нищему, последнее Евангелие отдавал ему, а другие, как папы, сокровища собрали невообразимые… Вы их воскресить хотите, а они пожирают вас… Вы победить не можете потому, что не пойдет за вами человек, а они победить до конца не могут вас потому, что, как только они вас сожрут, они и сами сейчас пропадут, ибо вы-то и есть тот дух, который закрывает собою утробы эти…