Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

– Прости, не могу с ними, не могу, стыдно перед людьми, понимаешь?

– Понимаю, – кивнул Мальцов, указывая на дверь.

Сталёк поднялся со стула, мотнул головой и направился к выходу. Грязный, обросший, как лесовик, у которого щеки поросли засохшей сосновой хвоей.

Таисия, конечно, понимала, что ни Мальцов, ни Лена не могут одобрить ее новое увлечение. Михей уже почти не различал человеческую речь. В голове, когда он медленно поднимал ее к небу, что-то отчетливо булькало. Слеза, сочившаяся из-под воспаленных век, попав на конец сигареты, шипела и фыркала, как кошка, получившая щелбан по носу, а трескучая искра, соскочив с сигаретного кончика, норовила впиявиться в штаны и добраться, прожигая в слежавшейся вате тлеющую змеиную дорожку, до интимной глубины и жестоко укусить еще не отмершие вконец тайные уды страдальца. Несчастный опухал на глазах, всё больше становясь похожим на оплывшую пластиковую бочку из бани, в которой Таисия замачивала его обмоченные трусы, штаны и безразмерную майку бурого цвета с въевшимися и неотстирываемыми пятнами похмельного

пота. После двух лет запоя михеевские почки с трудом справлялись с ацетоном, димедролом и дешевыми химическими ядами, которыми Валерик бутил технический спирт, выпаривая для добавок медный купорос и камедь, свинцовые белила и негашеную известь, кошачью желчь и семечки волчьей ягоды в большой реторте в бане при свете полной луны. Спирта в продаваемой им бутылке было минимум-миниморум, добавки же сбивали с ног и били по голове, словно кувалда, превращая местных алкашей в угрюмых зомби. Бутя и разбавляя, Валерик выжимал из поставки до ста процентов прибыли. Печень выпирала из михеевского живота, скособочив его направо, заставляя переносить упор при ходьбе на отказывающую левую ногу. Михей ковылял, припадая и выталкивая себя из расквашенной земли, как груженая телега, у которой лопнул обод. Ноги его превратились в топографическую синьку, запечатлевшую извивы и переплетения местной речки в период весеннего половодья с впадающими в нее ручейками и гиблыми болотцами. В кирзовые ботинки-«гады», выданные назад тому сколько-то лет, когда Михей искал с геологами гравий по местным лесам, ноги его уже не влезали. Ботинки зависли на заборе и кисли теперь под стылым дождем, навечно погруженные в безмолвные воспоминания о былых похождениях и лихих пьянках у лесных костров. Таисия разыскала на печке старые валенки. Шлёпа из Котова пришил к ним цыганской иглой резиновую подошву и затянул дратвой прожженные дыры. Валенки покрылись узорами, отдаленно напоминающими снежинки, и пахли редкой смесью солярки, мочевины и страдания, с которым Михей покрывал в них двухкилометровый маршрут от василёвского пристанища до спасительного дома спиртоноши.

Сорвавшись с цепи, Таисия защищала себя, как могла и умела, выставляла страсть напоказ, театрально изображая безумную любовь. Могла, например, остановиться перед мальцовскими окнами, притянуть превратившегося в умертвие Михея за шиворот, облапить и приняться целовать в ничего не чувствующие губы. Ее густая помада сливалась с цветом свекольных щек полюбовника, его синие губы принимали совсем уже страшный оттенок. Михей слизывал помаду с губ языком, как теленок, принимая ее за томатную пасту, которую с голодного детства почитал за лакомство. Таисия выкидывала и другие фортели, запросто могла с горделивой томностью по-куриному повернуть голову к мальцовскому окну, встряхнуть челкой и, сверкая глазами, выдать истерический куплет: «На окне расцвел цветок, не голубой, а аленький, ни за что не променяю Васькин хуй на маленький!» Вероятно, ей чудилось, что она всё еще находилась промеж сокамерниц в бараке, а не посреди пустынной василёвской улицы. Голова ее поплыла от фантазий и паленой водки, сквозь хаотичный слой пудры проступала серая шершавая болезнь, старость кричала из всех складок на шее, сквозила из ввалившихся в глазницы расширенных зрачков. Щедро умащенные самопальным цыганским кармином губы делали ее похожей на нечисть из телесериала, которым кормят бездельников далеко за полночь. Только сражалась Таисия не с живыми людьми – она объявила войну самой смерти, а потому сбить ее с выбранного пути не смогли бы ни черти, ни ангелы.

Завидев ее издалека, Мальцов старался отвернуться, обойтись без привычного обмена любезностями. Абстрактно он жалел старую зэчку, но на деле на дух не выносил; она, интуитивно чуя это, платила ему той же монетой.

В одну из суббот приехала на жигуленке с прицепом Наталья, Ленина дочь. Переночевала, помылась в бане, набила прицеп мешками с картошкой и овощами, банками с соленьями и укатила. В понедельник на пороге нарисовался Всеволя – котовский бомж, пришел просить у Мальцова работы. Он пропился в нули и театрально взвыл, что умрет, не дотянув до пенсии. Сговорились работать за еду – в доме оставалось много старых круп. Всеволя их оценил, кивнул головой, попросил только прибавить бутылку масла. Пять дней тюкал топором, колол дрова, купленные еще в прошлом году, расколол и сложил всё в аккуратную поленницу. Днем Мальцов наливал ему тарелку супа с краюхой черного, Всеволя ел и нахваливал – видно, оголодал вконец. Сдавая работу, выклянчил еще и полста рублей на пиво.

Мальцов дал. Через день Сталёк принес новость: Всеволя пропил полтинник, продал Валерику крупу и валяется пьяным около кладбища. Жадность Валерика знала вся округа, но Мальцов не мог представить себе, что кто-то по дешевке купит залежавшуюся крупу.

– Что ты хочешь? Всеволе не впервой голодать, а Валерик крупу курам скормит да еще и Всеволю заведет, тот снова влезет в долги. – Лена сказала это как само собой разумеющееся.

– Значит, он заранее всё рассчитал?

– А как же! Отъелся у тебя и побежал, как на крыльях полетел!

Таких, как Всеволя, еще двадцать лет назад полно было в Котове, но все они постепенно переместились на погост – если бы не действующая церковь, деревня просто бы обезлюдела. Теперь в пустых избах начали селиться пенсионеры-горожане и богомольные старушки, боготворившие нового молодого батюшку отца Алексея. Зимой в Котове домов сорок стояли разоренные или заколоченные, светились окна только в двадцати четырех избах. По нынешним меркам, деревня считалась большой, каждый вторник ее навещала продуктовая

машина.

Деньги Мальцов почти не тратил, с удивлением отмечая, что прожить на подножном корму при минимальной пенсии, как жила большая часть страны, скучно, но можно. Если бы не работа, то захватывающая его, то надоедающая, можно было бы рехнуться рассудком. Похождения Туган-Шоны он даже попытался записать, но слова не давались ему, Мальцов стирал написанное и вскоре удалил весь файл.

Неудовлетворенность тем, что делал прежде, пытаясь реконструировать историю раздоров в Орде четырнадцатого века, нарастала в нем. Настоящий историк обязан иметь предельно оголенные нервы, постоянно страдать, переживая то, о чем пишет, даже упиваться человеческой болью, из которой соткана история, говорил он себе. Просто описывать бесконечные распри и походы, цитировать скупые строчки хронистов, давая ту или иную характеристику героям, стало скучно. Мальцов заставлял себя продолжать начатое из привычного мазохистского убеждения, что это кому-нибудь может быть интересно. Но теперь чувствовал фальшь. За сухими академическими словами пряталось невысказанное.

Чума в Сарае, унесшая тысячи людских жизней. Каждые двенадцать лет она возвращалась, подорвав торговлю и истребив не только простолюдинов, но и большую часть носителей священной Чингизовой крови. Всё полетело в тартарары, изменился порядок жизни. Мальцов словно видел разоренные стойбища, опустевшие юрты, разбежавшиеся по степи, никем не охраняемые табуны. Он пригибал голову, ныряя в дымы очищающих костров, через них прогоняли людей и скот, вдыхал пряный запах кадил и ароматических свечей, с которыми обходили обезлюдевшие улицы поредевших городов несторианские священники, монгольские шаманы и ламы в высоких желтых шапках. Шел следом за похоронными командами рабов, стаскивающих в скудельницы за городом огромными баграми трупы умерших зловонной смертью. А вместо этого писал: «Чума смешала карты Мамаю, на целый год отвлекла от русских княжеств, где тут же воспользовались слабостью Орды».

Несоответствие написанного живой жизни Мальцов с горечью осознал только тут, в тишине и затворе. Писать дальше становилось всё труднее. Наверное, так повлияли на него останки советской империи, брошенные властью, никому не нужные, топящие свою безысходность в дешевом алкоголе. Материк, потерпевший крах, стремительно погружался во тьму культурного слоя, полного пустых, калиброванных станком водочных бутылок, вряд ли интересных для археологов через пятьсот лет. Ему не давало покоя, как же всё это было в Орде, в период еще видимого могущества, когда никто, пожалуй, не ощущал грядущей гибели, предначертанной любой цивилизации. Он отрывался от компьютерной страницы, смотрел в окно на обложившие округу тоскливые облака, слушал, как барабанит по крыше дождь. Затем бил в раздражении по клавише, гасил экран, принимался топить печь или хлебать надоевший суп и жарить картошку. Слонялся по избе без дела. Шел к Лене, но та после праведных трудов дня лежала на мягком матрасе, вперившись в экран, где шел очередной сериал про фашистов, переживая клишированные повороты сюжета, замещающие реальную жизнь.

– Попей чайку, – предлагала она, чуть повернув голову в его сторону.

– Спасибо, Лена, я так, пойду.

– Что ты маешься, опять не работается?

– Ну да, затык.

– Головой работать – много ума надо, – серьезно говорила Лена, но от экрана не отрывалась.

Он уходил к себе, включал компьютер и до одурения играл в маджонг, пока в глазах не начинало рябить от усталости.

4

Рано утром его разбудил омерзительный звук. Что-то живое слабо скреблось в окошко над головой, словно кто-то пытался написать на стекле углем непристойное послание. Мальцов открыл глаза, прислушался, механический звук повторился – не похожий ни на настойчивый стук синичьего клюва, ни на пугающее гудение шершня, скользящего вниз по стеклу. Робкий и вместе с тем противный скрежет повторился снова, от него по коже пробежал озноб. Тополиная ветка, подумал он, но сразу понял, что веток в такой близости от окна не было, он спилил их, опасаясь, как бы они не замкнули при сильном ветре подходящие к дому провода. Мальцов поднялся, оттянул занавеску и даже отпрянул от неожиданности. Два напряженных, глубоко запавших в глазницы блестящих зрачка смотрели прямо на него.

Вовочка из Котова, сосед спиртоноши, живший в большом пустынном доме, исхудавший, как скелет, молча сверлил его взглядом лагерного доходяги.

– Твою же мать, – не сдержался Мальцов, – чего тебе? Я сплю.

В горле у Вовочки что-то заклокотало, заострившийся кадык заскакал на тонкой шее, словно искал место, чтобы проткнуть сухую кожу насквозь и поскорее выпустить на волю звуки, рождающиеся в глубине гортани и никак не желающие складываться в человеческие слова. Через двойную раму казалось, что он говорит на щелкающем и свистящем наречии пигмеев. При этом во всей его страдальчески костлявой фигуре было столько отчаяния и мольбы, что Мальцов не смог ему отказать и кивнул на дверь. Быстро оделся, вышел на кухню.

Переступая порог в растоптанных валенках-скребнях, Вовочка едва задел его носком, но и этого хватило, чтобы он чуть не упал, с трудом удержав равновесие, смешно вскинув крестом руки, словно пришел благословить сей благодатный дом. Одышка позволяла ему передвигаться только мелкими, экономными шажками. Он присел на краешек табуретки к столу, положил руки на колени и так, в позе первоклассника за узкой партой, замер, задышал с присвистом, унимая клокочущие легкие. Достал из кармана бычок, закурил и долго и надсадно кашлял после первой затяжки, пока Мальцов за перегородкой ставил чайник на плитку.

Поделиться с друзьями: