Крещение
Шрифт:
— Служу Советскому Союзу! — нашелся и гаркнул
Охватов, все еще не понимая, за что его взялся хвалить командир полка.— А ремень сними. На пряжке-то, поди, не ведаешь, что написано? «Got mit uns» — «С нами бог». Понял?
— Понял, товарищ подполковник, — отозвался Охватов и, утянув живот, начал расстегивать ремень, а расстегнув, швырнул его — ремень повис на ветвях упавшего тополя, покачиваясь и блестя тусклым новым глянцем.
«Дурак — дурак и есть! — злорадно подумал связной, ходивший за Охватовым. —— Товарищ подполковник, разрешите обратиться? — сказал Охватов, чувствуя себя совсем неловко в разбалахонившейся шинели: у него, оказывается, вместе с пуговицами был оторван и хлястик. Заварухину было некогда, Охватов понимал это, но долг перед товарищем был сильнее всего, и боец, глядя точно в глаза командира, заторопился: — На моих глазах, товарищ подполковник, погиб боец Клепиков. Он уже до этого ранен был, а тут немцы прижали нас на хуторе — никакого спасения. У него даже винтовки не было… Словом, геройски погиб.
— Из какого батальона?
— Не спросил, товарищ подполковник.
— Узнай и доложи о бойце Клепикове его батальонному командиру. А за доброе слово о товарище спасибо.
В небольшом дощатом сарае без потолка было уже темно, и, когда вошел Заварухин, бойцы зажгли протянутый из угла в угол кабель в толстой, пропитанной смолой обмотке. Два смрадных язычка пламени тихо ползли от углов сарая к середке провисшего провода. На низкую бочку были положены двери, заменявшие стол, а на столе лежала развернутая немецкая карта и много замусоленных бумаг, которые перебирал батальонный комиссар Сарайкин, стоя у стола. Бойцы тотчас же вышли из сарая, а старший лейтенант Писарев, откинув ряднину, закрывавшую вход, убедился, что командир при месте, остался на улице и закричал своим звонким, молодым голосом:— Связные, ко мне!
Командир и комиссар долго разглядывали один другого, будто узнавали, и, уяснив наконец, что оба живы и даже не ранены, дружелюбно улыбнулись, но улыбки вышли горькие, виноватые: «Видишь вот, мы уцелели, а полка, можно сказать, нету». Мысли друг друга хорошо поняли и, сговорившись словно, тяжело вздохнули.— Будем отходить, товарищ комиссар. Спасем хоть что осталось.
— Как отходить?
— На восток.
— Это же отступление, Иван Григорьевич. — Глаза Сарайкина сузились и настороженно обострились. — Если я тебя правильно понял, ты предлагаешь бежать?
Сарайкин поднял безбровые надглазья, все так же щурясь, и Заварухин покачнулся в своем решении, но вдруг, обозлившись на себя за свою слабость, возвысил голос:— Ты не пугай словами, комиссар! Я решил отходить!
— А со мной посоветовался?
— Советуюсь вот.
— Ты, я вижу, принял решение.
— На то я и командир, чтобы принимать решения.
Сарайкин в сердцах бросил на стол письма и фотографии, захваченные у немцев, которые рассматривал, и отошел в тень:— Я не даю согласия на отход, потому как не желаю вместе с тобой стоять в нательной рубахе у стенки. Вот где стоим, тут и умирать будем.
— Игорь Николаевич, родной мой, — взяв себя в руки, Заварухин успокоился. — Игорь Николаевич, в тылу у нас немцы, завтра утром они
бросят на нас еще три— четыре танка и расстреляют нас, как воробьев. Мы не должны допустить этого. Слышите?— Да нет, Иван Григорьевич, давай подумаем хорошенько. Неужели ничего не остается, кроме бегства? Ведь это, считай, мы сами зачеркиваем все, что сделали. Ты, по-моему, устал и порешь горячку. Давай взвесим все, подумаем, успокоимся, а, Иван Григорьевич!
Заварухин понимал, что Сарайкин подозревает его в трусости, и уже поэтому не мог быть спокойным. Снова волнуясь и сердито шевеля усами, сказал Сарайкину прямо в лицо:— Мне, комиссар, ни себя, ни тебя не жалко, и отдаю полный отчет: за отход без приказа обоих поставят к стенке — и к чертовой матери. А люди останутся живы и пригодятся Родине. Как человек, отвечающий за боевое состояние полка, со всей ответственностью заявляю: полк не только к обороне, по даже к самозащите не способен. Все. Сейчас придут командиры, послушай их доклады.
— Будто я знаю меньше их, — как-то весь сникнув и покачивая лобастой головой, миролюбиво сказал Сарайкин. — Я вот смотрю их карту, так по ней мы уже в волчьей яме.
— Чудной ты, комиссар. Обстановку понимаешь правильно, а на спор лезешь. Как это называется?
— Ты и меня пойми, командир. Под запал, слушай, душа горит всыпать еще немцам под этой деревенькой, хотя они и так уже будут помнить ее. Может, потому и кажется неоправданным отход с отвоеванных позиций. Стали бы держать и под запал еще держали бы.
— Все под запал да под запал. Мне и без того жалуются, что лихачествуешь, под пули кидаешься. А ведь это не первый долг комиссара. Кто сказал? Да хоть бы кто.
— Пошли ты его к черту. В распадке немцы накапливаются, вот они, рукой подать, слышно, кричат, вино пьют, сигаретным дымом наносит, а наши сидят и ждут их. Говорю ротному, прихлопнуть их надо как в мышеловке. Ни ротный, ни взводный ни гугу. А ну, говорю, держись за мной, кто посмелей.
— И ты считаешь, это верно?
— Мне, Иван Григорьевич, жить в полку и воевать, а потому я должен знать всех и меня должны знать. Пусть этот ротный в другой раз отмолчится!
— И чем же кончилось?
— Восемнадцать немцев ухлопали. Своих пятерых потеряли. И всех пятерых один уложил. Тощий, в очках, весь испробит пулями, а стреляет и стреляет, гад, пока штыком к земле не пригвоздили. Тоже небось во что-то верил.
Заварухин в углу, на дровах, увидел свой чемодан и, открыв его, достал флакон тройного одеколона, обтер им лицо, шею, причесался. Делая все это, он чувствовал за спиной своей тяжело думающего комиссара и даже знал, какие мысли мучают и давят его. Обернувшись, сразу же встретился с глазами Сарайкина и сказал ему с жесткой улыбкой:— О себе все печемся. О своей шкуре. В заботу бросило — к стенке поставят. Давай лучше о солдатах подумаем…
— Да ты чего взвинтился? С отходом решили — и делу конец. Не об этом уж я вздыхаю, Иван Григорьевич. Вот враг перед нами — немец. А что он такое, в чем его сила, в чем слабость — ведь это для нас с тобой темный лес.
Сарайкин начал собирать со стола бумаги и, укладывая их в железный ящик, приговаривал:— Документы, письма забрали у них. У каждого, слушай, целая канцелярия. И верно, немец во всем любит порядок. Какой-то Отто Шмульц даже телефонную квитанцию с собой таскал. Небось и в самом деле уезжал недели на три. А вот погляди-ка!