Крещение
Шрифт:
— Тут-то ты почему оказался?
— Сослуживца несу. Раненый он. Из-за реки несу. Скажи бы кто — не поверил.
— Как же тебя свои-то бросили?
— Да ты мне что допрос учиняешь? Никто никого не бросил.
Недокур, не зная, о чем говорить с этим опытным и, видать, сильным человеком, молчал и, томясь молчанием, поспешно шел за ним, увертываясь от цепких сучьев густого и по-осеннему неуютного дубнячка. Раненый лежал на куче валежника и, когда к нему подошли, посмотрел своими больными, неясными глазами и начал облизывать сухие, распухшие от жара губы, не сознавая пи себя, ни окружающего.— Так это же Охватов? — изумился Недокур.
— Он, Охватов. Давай-ка папоим его. У него, у сердяги, небось все нутро жаром выело. Под правую лопатку его звездануло. Молодой, оклемается. А наши, говоришь, недалеко?
— Километра два. Может, чуть больше. Вчера ему сам командир полка жал руку, а мы стояли да завидовали.
— То вчера было. Со вчерашнего дня будто год ахнул. Голову-то подними у него. Но-но. Мне этот парень во как дорог. Мы с ним в столовой всегда сидели рядом. Душевный человек он, хоть и молодой совсем.
Охватов долго не мог сделать первый глоток: вода скатывалась с губ, мочила тряпицы, которыми была забинтована его грудь.— Попьет сейчас, и полегчает ему. А то как же, — ласково и заботливо, как мать, говорил Урусов и кривым когтистым пальцем раздвигал губы Охватова, лил из котелка за щеку ему. Наконец Охватов проглотил три или четыре глотка и, открыв глаза, забегал ими бессмысленно и жалко:
— Девки все… все девки ругаются и ругаются.
В— Ребята! — закричал Курт Мольтке. — Русский здесь, за сараем. Ко мне! Скорей! Скорей!
Все четверо, бывшие у фургона, бросили инструменты и побежали к сараю. Мольтке позволил им перегнать себя, и, когда прибежал к месту, они стояли плечом к плечу и рассматривали русского офицера, а тот, опираясь на бессильные руки, сидел, привалившись к стене, и поднятые плечи были едва ли не выше его окровавленной головы.— Юде! — крикнул Мольтке и выстрелил — все видели, как грудь раненого осела и суконная гимнастерка рядышком с накладным карманом намокла от скудной кровинки. Мольтке выстрелил еще раз, и русский сполз по стене. Ощупал костенеющей рукой землю и загреб в кулак промытую под водостоком гальку.
Солдаты не согласились с Мольтке, что он пристрелил еврея, по и не осудили его, а он, подавленный и молчаливый, долго мыл руки и отказался от ужина. В команде все были люди пожилые, рассудительные и понимали состояние на минуту расхрабрившегося Мольтке. Когда укладывались спать на провонявшие бензином тюфячки, беспечный Краузе утешил своего начальника:— Считай, Курт, что ты прихлопнул еврея. И нееврей тебе зачтется.
— Кем зачтется, Краузе?
— Ты любишь бога — он зачтет. Им все равно крышка. Всем. Если я не ошибаюсь, так угодно богу.
— Так, Краузе. Так. Спасибо тебе, дружище.
Всю ночь шел тихий дождь, и всю ночь надсадно гудела дорога, перекачивая железную силу с запада на восток. Чем дольше Мольтке слушал трудное движение этой силы, тем неодолимей казалась она ему, и, успокоенный, некрепко, но хорошо заснул. Утром всех разбудил Краузе своими восторженно-дикими криками:— Панцер, марш! Панцер, марш! Курт Мольтке проснулся хорошо освеженным и почти забыл свои смятенные мысли. Поток войск, не прекращавшийся всю ночь и грозно шумевший все утро, поднял окончательно дух старого вестфальца. За завтраком и потом, оформляя похоронные документы, он стыдился своей вчерашней слабости, искал для своей жены слова веры и нашел их. «Вот видишь, — указал он сам себе, — никогда нельзя полагаться на настроение одного дня. Забарахлил желудок — ты думаешь уже не головой, а желудком. И точно, мог ли я вчера хорошо мыслить, если у меня весь день жгло глаза, будто мне, по крайней мере, бросили в них по горсти песку». Последняя мысль окончательно оправдала Мольтке, и он чистосердечно писал в свой родной Дуйсбург:
«Милая Гертруда, продолжаю тебе письмо, чтоб отвести тебя от черных мыслей. Я вчера подраскис немного, как дождливый день, хотя и не было к тому веских причин. Сегодня я снова бодр, потому что мы снова идем вперед. Ты меня знаешь, я не кричал «ура» новому порядку, был решительно против войны с Россией, но, став солдатом великой Германии, я стал причастен к ее делу и считаю, что то, что мы делаем, делаем верно, и другого пути бог нам не указал. Теперь я понял, что рано или поздно Германия должна была уничтожить жидово-боль— шевистскую заразу, и мы ее уничтожим. Жертвы? Да, жертвы велики, но надо учитывать, что они приносятся во имя исторической задачи. Теперь уж я верю, что доживу до победы, и следующее письмо, может быть, пошлю тебе с Московского почтамта. Целую тебя. Твой супруг Курт Мольтке. Центральная Россия», Когда Курт Мольтке вышел из вагончика, удовлетворенный своим письмом, по Калужской дороге с небольшими интервалами шли средние танки с низкой башней и хищно-тонкой, как жало, пушкой, за ними ворочали грязь тяжелые T-IV, прикрытые сбоку броневыми листами, с семидесятипятимиллиметровыми орудиями, увенчанными массивными надульными тормозами. Никто в команде не знал, зачем на конце ствола такие увесистые катушки, и потому смотрели на новые диковинные танки с языческим изумлением и восторгом.— Через полчаса выступаем, — распорядился бодрый Мольтке, и все оживились, повеселели, сознавая, что сейчас вольются в могучий поток железной силы и станут его частицей,
* * * Отчаянное сопротивление русских, огромные жертвы в войсках невольно заставляли немцев задумываться над вопросами войны на Востоке, в солдатской массе возникали сомнения в легкости обещанных побед, но железная сила в движении сминала тревоги и сомнения в нестойких душах. Эта железная сила сокрушала русские заслоны, проламывала оборонительные рубежи полков и дивизий Красной Армии и, подобно накатной волне, слабея и опадая, все дальше и дальше захлестывала российский берег. В ноябрьских сводках с театра военных действий все чаще стали появляться названия мест, от которых больно сжималось сердце каждого русского: Красивая Меча, Ясная Поляна, Куликово поле, Мценск, Спасское-Лутовиново, Елец. А 18 ноября танковые клинья немцев проломились к Богородицку, Сталиногорску, вышли к Веневу и после жестоких боев пошли на Каширу. Теперь по зимним дорогам свободным ходом немецкие подвижные части могли быть через час под Рязанью. В результате глубокого обхода Тулы создалось невероятно тяжелое положение южнее Москвы. Сплошной линии фронта уже не существовало. Танковые части фашистов дерзко и решительно проникали в наши тылы, перехватывали дороги, брали под контроль мосты и станции. Но Тула оборонялась! На подступах к городу ущербно подтаивала железная сила гитлеровской армии. 22 ноября после двухдневных упорных боев немцы заняли Ефремов и на участке Ефремов — Мермыж создали три ударные группы из частей 35-го, 34-го армейских и 48-го танкового корпусов, чтобы захватить Лебедянь, Елец, Задонск и железнодорояшый узел Касторная. По замыслу немецкого командования эта операция должна была обеспечить успех фашистским войскам на тульско— каширском направлении, которое в эту пору являлось одним из главных для захвата Москвы. На рассвете 25 ноября противник перешел в наступление против правого крыла Юго-Западного фронта. Войска Красной Армии под напором превосходящих сил вынуждены были с упорными боями отходить на восток и 4 декабря сдали Елец. Старинный русский город встретил немцев полным безлюдьем и пожарами. Полки 95-й пехотной дивизии и 446-й полк 134-й пехотной дивизии, штурмовавшие город, оставили сотни трупов на молодом, едва припорошенном снегом льду реки Сосны. II Командир 134-й пехотной дивизии генерал Кохенгаузен, на рассвете морозного утра переезжая через Сосну, был до крайности рассержен тем, что командиры полков по приняли должных мер к захоронению убитых, которые валялись на реке среди брошенного оружия и снаряжения, среди трупов коней и вывернутых разрывами глыб льда. За ночь круто завернувший мороз подернул все тонкой изморозью, и встающее красное солнце ярко освещало следы страшного побоища. На середине моста генерал приказал шоферу остановить машину и, выйдя на скользкие трескучие плахи настила, долго глядел на лед. Рядом с мостом ничком в луже крови лежал необычно длинный убитый солдат, он, видимо, не сразу умер, и от дыхания его каска с одного боку обросла пушистым куржаком. Сухой морозный ветер сек дряблое, старушечье лицо генерала, а он все стоял, глядел на горящий город, на спускающийся с горы поток войск, и острый, перетянутый снизу подбородок его чуть-чуть вздрагивал. Уж только потом, когда сел в машину и въехал в высокую часть города, когда увидел, что город пуст, горит и никто не тушит пожаров, генерал немного успокоился и спросил у своего адъютанта:— Что есть Елец на русском языке?
— Кость, господин генерал. Кость, — с готовностью ответил уже немолодой вылощенный капитан-мазур, хорошо знавший о склонности генерала к русской топонимике. Зная еще и то, что генерал суеверен и в каждом новом названии видит определенное знамение, капитан тут же пояснил: — Кость, господин генерал, куриная. Маленькая. Вернее, косточка.
Но настроение генерала уже упало, и все ему сделалось ненавистным и раздражающим: заныла левая, перебитая еще в Испании нога; вдруг закружило голову: видимо, в машине было чадно, потому что мотор все время работал на больших оборотах; сзади в правое плечо сквозило холодом. «Кость. Не подавиться бы ею». Неудовольствие вызвало у генерала и здание, выбранное квартирьером для штаба: окна маленькие, стены почти метровой толщины, однако все уже успело простыть, и дом гулко звенел под сапогами штабных чинов. Правда, кабинет генерала как-то ухитрились натопить, но все равно остывшие стены и потолок покрылись испариной и потемнели. Не хотелось снимать с плеч шинель, подбитую лисьим мехом, и генерал только расстегнул пуговицы, долго ходил по кабинету, прихрамывая на больную ногу. Иногда он останавливался перед приколотой к стене оперативной картой, смотрел на нее и с сумрачным предчувствием думал о том, что взята еще одна река. А впереди Дон! Командующий армией на объединенном совещании в Ливнах прозрачно намекнул, что на рубеже реки Дона войска станут на зимние квартиры. Но это не радовало Кохенгаузена.— Вот они, зимние квартиры, — вслух ответил он на свои мысли, имея в виду лед Сосны и трупы на нем.
И так весь день и весь вечер: о чем бы ни думал генерал Кохенгаузен, что бы ни делал — на ум приходили слова командующего о зимних квартирах и угнетали душу своей явной иронией и неизбежной предрешенностыо. Да и трудно было старому вояке думать иначе: советские войска добились самого главного — уничтожили у фашистов технику и сравнялись с ними силами. И вот за минувший день полки дивизии почти не продвинулись вперед, если не считать того, что отдельный ландшутц— батальон перехватил железную дорогу Елец — Волово и завязал бои на подступах к деревне Рогатово. Русские пока не проявляли особой активности, и уходившая вперед разведка не обнаружила ничего угрожающего, и все-таки генерал Кохенгаузен лег в постель с беспокойным сердцем, долго не мог заснуть, наглотавшись валерьяновых капель. А ночью ему доложили, что из штаба корпуса получена шифровка, из которой явствует, что советские войска начали наступление в районе Тула — Венев — Михайлов — Ефремов.— Нам, полагаю, изменений нет?
— Нам приказано действовать в рамках ранее полученного приказа! — отрубил адъютант, совсем не мигая своими круглыми серыми глазами. — Мы не укладываемся по времени, но нам известно, что Задонск русские эвакуируют.
— Как вы думаете, капитан, что это все значит? — спросил генерал, разглядывая крупную, породистую фигуру адъютанта, его красивую, хорошо посаженную голову в ранней седине, с височками, зачесанными вперед.
— Господин генерал разрешит мне высказать свои мысли? Я считаю, что русские уходят за Дон! — одним дыханием отрубил капитан.