Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Крёсна

Лиханов Альберт Анатольевич

Шрифт:

— Туба — это другое, — сказал он нашей учительнице, — а вот это труба. Входит в духовую группу инструментов, если говорить о симфоническом оркестре. Понимаете, дети, — он смотрел куда-то над нашими головами, может, всматриваясь в неведомый нам зал, сияющий огнями, в сцену, на которой сидят музыканты незримого оркестра, и объяснял, — есть в оркестре инструменты смычковые: скрипка, альт, контрабас, виолончель. Есть щипковые, например, арфа. И есть духовые: кларнет, фагот, туба, труба… Здесь клавиши. А это называется мундштук…

Он вынул из горлышка своей трубы круглую блестящую железку, похожую чем-то на воронку, в которую воду льют, только

маленькую, приплюснутую.

Поднес блестящий свой инструмент к губам, но оторвался, спросил Анну Николаевну:

— Ничего, что громко будет? Тихо на трубе не сыграешь…

— Ничего, — согласилась учительница.

И тут он задудел. Да так, что мурашки на кожу высыпали.

Это был марш. Тогда я еще не знал его названия. Только в конце узнал, когда трубач пояснил, что это марш тореадора из оперы «Кармен» композитора Бизе.

Я ведь первый раз услышал такие слова, как тореадор, Кармен, Бизе. Раньше, вроде, мама, мечтая о пирожных, все повторяла: безе, безе. А оказалось, что это такой композитор, надо же! Может, это в его честь пирожное-то придумали?

Постепенно, не очень просто, не сразу разбирался я хоть в музыке, хоть в витаминах, хоть в справедливости. А тогда, маленький негодяшка, сам совершил несправедливость. Ни за что обидев невинного человека.

Когда Соломон Маркович закончил свой урок, который длился целых два урока — а как только он заиграл на трубе, дверь в класс опять открылась, и в него набилось полно народу: директор Фаина Васильевна, свободные учительницы и, конечно, Нюра, но еще и ребята — то ли их из других классов к нам отпустили в качестве делегатов, то ли они сбежали сами, не знаю, — в общем, когда он закончил урок и настала свобода передвижения, я быстро подобрался к нему, зашел сзади и вот ведь мерзавец! стал принюхиваться. Не пахнет ли от музыканта вчерашним?

А он обтирал скрипку фланелевой тряпочкой, укладывал ее в футляр, протирал и трубу, показывая ее окружившей ребятне, давая нажать на клавиши, потрогать золотистый блеск. Раза два или три он взглянул на меня, и я отдергивался, улыбался, делал вид, что и я тоже с интересом разглядываю его инструменты.

И вдруг он резко отшагнул от стола, позвал меня:

— Можно тебя, мальчик?

Немея от неожиданности и страха, я отступил с ним в угол, и этот взрослый человек извиняющимся, даже виноватым голосом сказал мне достаточно, если подумать, обидное:

— Ты часто ходишь в баню? — спросил он меня.

— Раз в неделю, — ответил я, нахохлившись, как цыпленок.

— А я каждый день. Работа такая, понимаешь?

Я кивнул, чего же тут не понять.

— И я ничего не могу поделать, — сказал он мне виновато. — Никакой другой работы не дают. А жить как-то надо.

Он посмотрел мне в глаза. И я посмотрел тоже. Этот человек теперь не улыбался. Снял свою маску, свою улыбку. В глазах его стояли слезы, и чтобы их скрыть, он моргал часто-часто.

Потом потрепал меня по голове. И отошел.

* * *

Как же мерзко мне было, как худо! Есть такое выражение — сгорал от стыда. Я не сгорал, а тонул, барахтался, выскакивал на поверхность чего-то жидкого, безобразного, вонючего, как груз из бочки золотаря, и погружался в него снова.

Не понимая до конца, что сказал мне этот совсем чужой музыкант, я чем-то неясным, может, малой своей душой, понял, что совершил грех, что, конечно же, глупо, по-детски, ненароком, а зацепил чужую беду, боль, неправду, заставив взрослого

человека объясняться со мной.

Но кто я такой, чтобы мне говорили про стыдную для музыканта работу, про то, что ему как-то нужно жить?

Вся моя истовая убежденность, что всем молодым мужчинам одно теперь место — на войне, как моему отцу, вдруг споткнулась о непонятное мне препятствие: значит, не всем?.. А почему? И кто так решил, так придумал?

Я ловил себя, что вовсе не про музыку думаю и не про дерьмовозную бочку, когда черноволосый человек выступает из памяти, не про красную тридцатку, которую не напрасно же протянула ему наша учительница, а про неясное мне бедствие, потому что без бедствия нельзя вольно ходить и свободно дышать в городе, где вовсе не осталось молодых мужиков.

С трепетом ждал я развития событий, а именно — следующего урока музыки, ведь Соломон Маркович и Анна Николаевна объявили нам о постоянстве наших занятий, а следующее назначили через неделю.

Но через неделю никакой музыки не было, и когда Мешок попробовал выяснить, по какой же это причине, Анна Николаевна молча замахала на него руками, будто отгоняла дурное наваждение. Накануне Крошкин заметил походя, что у нашей выдающейся учительницы были неприятности, но с кем, какие и по какой причине, не ведал.

Неприятности у Анны Николаевны? О таком нам приходилось слышать впервой. Из какого-то, может, кино, я знал, хотя и не понимал мудреное выражение: «Жена Цезаря выше подозрений». Кто такой Цезарь мне было неизвестно, а про его жену тем более, но звучало твердо и гордо, так что и наша орденоносная Анна Николаевна была выше подозрений, хотя она и не жена Цезаря.

Какие там у нее могут быть неприятности? Из-за чего?

Оказалось, из-за кого. Из-за музыканта по фамилии Цукер.

Весь тот урок, когда Мешок со своим любопытством вылез, а классная руками на него махала, была она какой-то не своей. Подходила к окну, ответ слушая, а когда отвечающий замолкал, долго о чем-то там думала и ничего не замечала. Отделывалась короткими словами: «Хорошо», «Садись!»

Потом устроилась за своим столом, потерла виски пальцами и негромко сказала:

— Дети!

Когда она так негромко начинала, мы сразу притихали. Знали, что услышим что-то важное. Серьезное. Ведь о серьезном грохмко не говорят, только вполголоса.

— Дети! — повторила она. — То, что я скажу, мне бы говорить не следовало. Но хуже нет, — она обвела нас строгим взором, — когда врут взрослые. Так что… Вот Мешков спросил. Отвечаю. Этот музыкант не имеет права работать в школе. Даже не работать, а вот просто… ну, рассказать о музыке, что-нибудь сыграть. Понимаете? Это не по его воле.

Потом была тишина.

— Вы поняли? — спросила учительница. Но мы не понимали, хотя дружно закивали головами. Повторю, что уже написал раньше: мы не знали, но чувствовали, слышали без слов, предполагали без объяснения, что в жизни есть какие-то взрослости, о которых не говорят.

Думают? Думай не здоровье. Но помалкивай.

Я подумал, что кто-то меня водит вокруг самого же меня, как в жмурки: завяжут глаза, раскрутят, а потом отпустят — ищи.

Вот и меня раскрутили. Я-то хотел как-нибудь повиниться, что ли. Спросить у музыканта, чем же труба отличается от тубы и что это вообще за инструмент такой. Хотел быть внимательным на его уроках. Старательным думал стать учеником — лишь бы он только понял, что нюхал я его не со зла, а просто так — из любопытства.

Поделиться с друзьями: