Крест и стрела
Шрифт:
— Иди ты со своей философией знаешь куда, — добродушно огрызнулся Карл. — Что глотать и что выплевывать! Значит, если пуля угодит в твою дурацкую рожу, ты ее выплюнешь, да?
— Это другое дело.
— Черта с два! Мир или война, но если ты рабочий, ты все равно получаешь пули.
На подобные возражения Вилли неизменно отвечал незлобивой насмешкой.
— Да здравствует Карл Маркс! — говорил он, потому что его приятель был сыном пламенного социалиста; его даже назвали Карлом в честь Маркса. — Возвращайся домой и начинай делать революцию. Ничего не имею против.
— А ты где будешь, когда я начну делать революцию?
— Кто его знает! — отвечал Вилли и принимался насвистывать. Он
«Милая Кетэ, — писал Вилли, — я живу отлично и люблю тебя еще больше, чем прежде. Тут, где я сейчас нахожусь, тихо и спокойно, вокруг поют птицы. Даже не верится, что идет война. — (Эту ложь он повторял постоянно.) — Генеральный штаб постановил, что Вилли Веглер любой ценой должен вернуться к жене живым и невредимым. Карточка, что ты прислала, для меня дороже, чем десять тысяч марок. Подумай, каково мужу без карточки жены! Ты немножко похудела, дорогая моя Кетэ, но это не беда. После войны я тебя быстро откормлю. Писал ли я тебе, что научился играть на аккордеоне? Я лежал в госпитале с инфлюэнцей, — (еще одна ложь!) — там и выучился. Занятно. Вернусь домой и буду играть тебе каждый вечер — в перерывах между поцелуями…»
Вилли-Свистун… Он свистел и смеялся, но когда Карла ранило во время последнего отступления, Вилли тащил его на себе шесть километров.
— Не воображай, что я это сделал из любви к тебе, — сказал он Карлу, когда они очутились в безопасности. — Я вытащил тебя только потому, что мой отец состоял в профсоюзе строителей (черт его знает, как он там назывался!), а твой состоит в профсоюзе хлебопеков, а сыновья членов профсоюза должны помогать друг другу. Кажется, это называется классовой солидарностью, да?
И Карл, несмотря на боль в простреленной ноге, расхохотался.
Вилли посвистывал, но когда солдаты в его роте подняли мятеж и отказались идти на фронт, он присоединился к ним, хотя не совсем понимал смысл происходящего. Он тоже устал от войны, но Карлу не удалось убедить его, что мятеж — это путь к свободе и что застрелить офицеров — не такое уж преступление. И когда мятежников окружила верноподданническая дивизия, когда у них отняли оружие и каждого десятого потащили на расстрел, Вилли во время отсчета стоял в строю вместе с другими, ни от чего не отрекался, но думал про себя: «Почему я сюда попал? Я не хотел бунтовать. Я хочу только одного: остаться в живых и вернуться к Кетэ».
Но вот кончился военный кошмар. Наступило перемирие, и Вилли, белокурый девятнадцатилетний гигант с квадратным подбородком, вернулся домой. Вбежав по четырем пролетам лестницы в холодную, голую каморку, где сидела его Кетэ, осунувшаяся, с большим животом и усталыми глазами, Вилли крепко прижал ее к себе. Все еще ощущая в ноздрях зловещий запах смерти, он тихо произнес: «Милая моя!..» и понял — нужно сейчас же что-то сделать, чтобы не расплакаться… И он вдруг засвистел изо всех своих сил…
Но сейчас его Кетэ уже нет в живых, и Карла тоже, а он, Вилли, лежит на больничной койке, и ему гораздо хуже, чем им. Не смерть его пугала, а странная путаница. Где-то, когда-то беспечное посвистыванье увело его в сторону от главного. Сейчас он понял это. Но когда и как?
Мысли его снова вернулись к Карлу, к молодому коренастому крепышу, которого он так крепко полюбил за время тревожного окопного товарищества, а потом к тому человеку, которым впоследствии стал Карл…
Вилли и Карл жили в разных городах и после войны не виделись несколько лет. Они пытались переписываться, но для Вилли писание писем было делом нелегким, так что в конце концов они почти потеряли связь друг с другом. Но в 1928 году Карл с женой переехали в Кельн. Вилли бурно обрадовался встрече и довольно безразлично отнесся к тому, что Карл теперь занимал небольшую должность в коммунистической организации и все свои силы отдавал партийной работе. Вилли надеялся, что их крепкая дружба останется неизменной.
И действительно, сначала их отношения были более чем дружескими. У Карла и его жены не было детей, и они, по-видимому, наслаждались семейным уютом Веглеров. Угрюмая меблированная комната, тусклые коричневые обои, тараканы, затхлые запахи — все это так невыгодно отличалось от светлой двухкомнатной квартирки Веглеров с веселенькими занавесками, сшитыми Кетэ, с добротной мебелью, красиво выкрашенной руками Вилли, и с десятилетним мальчуганом, который своим щебетаньем придавал такую прелесть семейному обеду. Карлу и его жене никогда еще не случалось играть в «вопросы»: «Я вижу в комнате что-то голубое — ну-ка, быстро, что это такое?», или: «В зоопарке есть зверь, полосатый, большой, не пушистый и не кровожадный — кто такой?», или в другие игры, помогающие взрослым находить общий язык с детьми. Карлу даже взгрустнулось — Вилли видел это по его лицу, — что у него нет такого маленького сокровища. Про себя Вилли решил, что, когда он найдет постоянную работу, Карл с женой будут ужинать у них каждую неделю.
В первую же их встречу, когда Рихарда уложили в постель (он спал на кухне), а взрослые перешли в спальню, Карл перевел разговор на политику. И тут атмосфера сердечности начала омрачаться.
— Вилли, — начал Карл, — куда же ты себя теперь определил?
— Как, куда определил? Что ты хочешь сказать? Я работаю. У меня семья. Для такого замухрышки, как я, дела больше чем достаточно.
— Профсоюзную работу не ведешь?
— Да как сказать. Я состою в нашем профсоюзном спортивном клубе. По воскресным вечерам мы занимаемся гимнастикой. — Вилли засмеялся. — Ты же меня знаешь: я в пирамиде держу на себе четыре человека, глыба бетона, да и только. Впрочем, наши дела не так уж плохи. В прошлом году мы победили в профсоюзном соревновании.
— Отлично, — сказал Карл, чуть нахмурясь. — Но гимнастика… В конце концов, гимнастика не провалит фашистов на следующих выборах… и не даст работу безработным.
— Знаешь, Карл, — сказал Вилли, — должно быть, ты прав. Но я тебе скажу вот что: я хочу жить спокойно. Есть такие люди, что по воскресеньям с утра до ночи дуются в карты в садике у пивной — понимаешь? А другие до того помешались на политике, что по вечерам никогда не бывают дома. То они на партийных собраниях, то еще где-то. А у меня, видно, такой уж характер, — я люблю семейную жизнь. Приходит воскресенье, мы с Кетэ и малышом едем на трамвае через мост, за город. Иногда запускаем с сынишкой змея, потом завтракаем на свежем воздухе. Вот такую жизнь я люблю, понятно тебе, Карл? И ни пива, ни политики мне не надо.