Крест и стрела
Шрифт:
— Что с тобой? — спросила она, мгновенно почуяв, что он расстроен.
— Душенька моя, — пробормотал Кольберг. Нашарив пуговицы ее ночной рубашки, он оттянул шелк, обнажая ее тяжелые груди. Он нагнулся и, закрыв глаза, прижался лицом к теплому телу. Жена успокаивающе обвила его руками.
— Ах, душенька, — прошептал он, — когда же кончится эта война?
5 часов 30 минут утра.
Было время, когда Рихард бегал и повторял нараспев:
«Чик-чик, чик-чик, Я — буксирчик, Я тяну большие лодки. Чик-чик, чик-чик!»Тогда ему было пять с половиной лет, вспоминал Веглер. И в этом же возрасте он прибежал, весь горя от возбуждения:
Мальчик! Маленький мальчик, учившийся причесываться, как взрослые, старательно, неуклюже, с восторгом приглаживал щеткой свои волосенки..
Они родятся голенькими, родятся невинными, и сердце отца или матери переполняется радостью от того, как чудесно растет и развивается этот маленький комочек плоти. Несколько дней подряд Веглер надеялся, что у него будет другой ребенок, от Берты. Узнав, что его семя зародило в ней новую жизнь, он почувствовал себя накрепко спаянным с нею. Как ничто другое, это дало ему надежду, что и он еще может начать жизнь заново. А теперь, помоги ей боже, ей придется носить незаконного ребенка или безжалостно убить его. Если бы он мог вымолить у нее прощение за это!..
Веглер пошевелился на койке. Он вздохнул, облизал губы и с трудом проглотил слюну.
Он вспомнил один случай — это было в первые недели жизни Рихарда. Он, Веглер, стоял над его колыбелькой, и вдруг Рихард чихнул. Веглер, не помня себя от восторга, крикнул жене: «Ты посмотри! Он совсем как человек!..» — и под громкий хохот Кетэ сбивчиво стал объяснять, что он имел в виду… Вероятно, он имел в виду то самое — постепенное узнавание… формирование тельца и развитие способности владеть им; беспомощный, мяукающий кусочек мяса начинает видеть, по запаху чувствует приближение материнского соска… в шесть месяцев жизнерадостно хлопает ручонкой по бутылочке, из которой сосет; в год уже умеет, как гордый собственник, хватать ее крошечными ручонками, обладающими невероятной силой, и что-то громко лепечет, как бы заявляя: «Это мое. Оно принадлежит мне по праву. Я уже постиг этот первый принцип собственности…»
А потом ребенок стал расти, крепнуть, превратился в мужчину, и для этого мужчины, оказывается, была уготована особая судьба. Он умер, завоевывая чужую страну — страну людей, которые спасались от него бегством среди студеной зимы, по заснеженным дорогам, в тоске прижимая к себе голеньких, невинных детишек… А когда он умер, ты, Вилли Веглер, его отец, кротко спрашивал: «Зачем все это? Для чего? Страсть и рождение, кормление и воспитание — зачем, для какой цели, к чему?» И не находил ответа…
Веглер опять проглотил слюну, облизал губы. Раздраженно подумал: «Какая горячая подушка. Почему она такая горячая? Почему Кетэ не сменит ее?» Очнувшись от дремоты, он застонал и услышал далекое уханье завода. Его Кетэ только тень, его Рихарда, водившего щеткой по шелковистым волосам, нет в живых — на свете только и есть, что пульсирующая боль в животе, острое покалывание в паху и пересохшее, воспаленное горло.
Он думал: «Когда же все это началось? Да, сейчас я ненавижу фашистов. Но почему я не раскусил их раньше — год, пять лет назад? Как мог взрослый мужчина жить, словно во сне?»
Потом, с еще большей грустью подумал: «Ха! Ну, положим, я бы знал все раньше — ну и что? Черт, как глупо, вспоминая прошлое, твердить „если бы“. А было эго не так уж давно. Зачем лгать? Помню, как я относился к жизни. Я жил, посвистывая, как последний болван, пока… должно быть, пока они не взяли у меня Рихарда. А тогда было слишком поздно. Тогда я… верней всего, я запутался. Запутался — и испугался. Да, господи Иисусе, зачем лгать? Я говорил: тут ничего не поделаешь. Что может изменить один человек?»
Когда наступил 1933 год и Гитлер стал рейхсканцлером, Вилли не верил в какие-либо особые перемены. Некоторые, в том числе и его друг Карл, горячо доказывали ему, что национал-социалисты — враги рабочих, значит, и его враги.
— Возможно, — отвечал Вилли. — Не думайте, что я голосовал за них. Но раз уж Гитлер стал канцлером, должен же он уважать законы, правда?
Что бы ни говорили Карл и другие в первые недели
нового режима, Вилли казалось бесспорным одно: закон есть закон. Кроме того, правительство надо уважать. Сколько Вилли себя помнил, эту заповедь постоянно повторяли все умные люди: его учителя, сержанты-инструкторы и авторы газетных статей. Конечно, в Германии было далеко не все благополучно — это понимали даже те, кто, как Вилли, не интересовался политикой. А Гитлер утверждал, что знает, как решить все проблемы. «Что-то непохоже, — говорил Вилли, — но время покажет». Человеку, вроде Вилли Веглера, хотелось иметь работу, семью, маленькую квартирку— его вполне устраивал этот тесный мирок. Республика дала ему все это — и он был в общем доволен; если дадут национал-социалисты, он и ими будет доволен. «Подождем — увидим, — говорили веглеры. — Всегда успеем провалить их на выборах».И Вилли ждал. Но потом жизнь стала как-то изменяться. Газеты запестрили новыми словами, которые раньше не были в ходу: «истинно немецкий народ», «арийцы», «расовая чистота»… Вскоре все больше и больше людей, и не только члены нацистской партии, стали говорить на этом газетном языке. Но все же это были только слова, а слова не так важны, как содержимое корзинки с завтраком.
Начали появляться и чрезвычайные декреты, особенно после пожара рейхстага. Германия была объявлена на положении непрерывной боевой тревоги, изданы постановления о евреях и коммунистах, которые устраивают заговоры против государства — так, по крайней мере, писали в газетах. Вилли вдруг узнавал, что хозяина магазина, где он однажды купил костюм, арестовали, потому что он — еврейский спекулянт. Или Эрнст, рабочий-коммунист, вдруг перестал выходить на работу, и шепотком передавали слух, будто Эрнст арестован за подпольную деятельность. Все это было необычно и тревожно, тем более поскольку Вилли знал, что Эрнст — ветеран войны, как и он сам, и славный малый, независимо от своих убеждений, а торговец-еврей получал такой ничтожный доход от своего захудалого магазинчика, что вряд ли мог снабжать деньгами заговорщиков, но все же ничего такого не случалось ни с Вилли, ни с его семьей. И хотя шептались, что кругом идут аресты, улицы по-прежнему были полны народу и Вилли ни разу не видел, чтобы кого-нибудь арестовывали. Однажды, еще в самом начале нового режима, он попытался разыскать Карла. Ему хотелось знать, что думает его старый друг о происходящем. Но Карл куда-то переехал из меблированных комнат, и хозяйка, услышав его имя, захлопнула перед носом у Вилли дверь.
Конечно, Вилли не понравилось запрещение профсоюзов. Профсоюзы много помогали людям в заработной плате — это знал каждый немецкий рабочий. Однако в то же время было официально объявлено, что национал-социалисты создают другие союзы. Может, они будут не хуже прежних, думал Вилли. Он был настроен скептически, но… подождем — увидим. Кому охота высовываться и наживать себе неприятности? Да и что тут можно сделать?
И вскоре, сам еще толком не зная почему, Вилли выработал привычку обрывать разговор, когда собеседники начинали роптать. Он привык также не высказывать вслух своих мыслей, если в них была хоть тень осуждения нового режима. «Попадешь в беду», — шептались вокруг. Лучше уж быть поосторожнее. Раньше слово «беда» имело точный смысл. Надо было ждать беды, когда человек явно нарушал определенный закон. Теперь беда таилась в каждом углу, она наползала, словно туман на спящий город. И если Вилли узнавал, что бывший руководитель его профсоюза арестован, ему было неприятно, но он старался поскорее забыть об этом. Да, откровенно говоря, он не желал попасть в беду. И, откровенно говоря, в голове у него все спуталось. Радио, газеты, бесконечные марширующие колонны, ежедневные беседы на работе внушали ему, что то, что кажется несправедливым, на самом деле справедливо, и все, что требует улучшения, будет улучшено и что Германия, в которой он живет, сейчас возрождается — а он ничего не мог взять в толк и запутывался, безнадежно запутывался.
Через некоторое время взгляды Вилли, почти незаметно для него самого, стали чуточку изменяться. Версальский договор— камень на шее Германии, разве это не правда? В свое! время так говорили даже социал-демократы. А немцев, живущих в соседних странах, жестоко притесняют. Вилли до сих пор об этом не знал и даже засомневался, но все утверждали, что так оно и есть, в газетах помещали снимки всяких зверств, — и это, конечно, казалось явной несправедливостью. Если Гитлер хочет исправить это зло — что же тут можно возразить? Кроме того, время шло, а другие государства, Англия и Франция, например, не противились требованиям Германии. А ведь, казалось бы, должны были противиться, если бы эти требования были несправедливы. По крайней мере все так говорили.