Критическая Масса, 2006, № 3
Шрифт:
в России” у Шварц 11 стихотворений (то есть 10 + 1), у Мартыновой — 9 (то есть 10 — 1). Напомним, что десятерица есть число полноты и законченности. И само строение книги как бы подчеркивает избыточность поэтики Шварц — и тяготение Мартыновой к определенному аскетизму, когда лучше “недо-”, чем “пере-”.
Заметим, что шестое, центральное стихотворение в части, написанной Еленой Шварц, характерным образом, единственное из “Римской тетради”, не имеет названия и при этом ритмически и образно напоминает о цикле “Кинфия”:
Рим как будто варвар-гладиаторЦепь накинул на меня стальную,И уже готов был и прикончить,Я уже готова умереть.Только публика того не захотела(Та, которая всегда насТа, “изначальная”, “Кинфия” была написана в России — о Риме, и была в чем-то “побегом в Рим” из северной державы, где, казалось, “суждено и жить, и умереть”. В этом стихотворении прочерчивается обратное движение: из Рима — в Россию, к “северному страшному сиянью”. Раскачивающийся маятник: между воображением и реальностью, между “поэзией и правдой”.
Книга “Рим лежит где-то в России” построена как сложный резонатор, в котором звук длится и… расслаивается, обнажая присутствие внутри авторской речи чужих голосов. В “Элегии Томасу Венцлове” Бродский писал:
Только звук отделяться способен от тел,вроде призрака, Томас.Сиротствозвука, Томас, есть речь!Оттолкнув абажур,глядя прямо перед собою,видишь воздух:анфассонмы тех,кто губоюнаследил в немдо нас.“Рим…” Шварц и Мартыновой — преднамеренная демонстрация этих особенностей “акустики поэтической речи”. Когда Ольга Мартынова говорит о том, что
…страшный мрамор римских колоннадТорчит из-под земли, как будто ктоЗарыл корову кверху выменем…ее слова — еще и эхо строк Бродского из “Римских элегий”:
И купола смотрят вверх, как сосцы волчицы,накормившей Рема и Ромула и уснувшей.Когда Шварц пишет:
Площадь, там где ПантеонаЛиловеет круглый бок,Как гиганта мощный череп,Как мигреневый висок…— она ведет свой диалог с теми же “Римскими элегиями”, где есть стихи:
И Колизей — точно череп Аргуса, в чьих глазницахоблака проплывают как память о бывшем стаде.Голоса поэтов накладываются один на другой, порождая множащиеся, переливающиеся смыслы, как у Мартыновой:
Все города выставляют из сорного дыма углы площадей,Балкончики, эркеры, львы с открытыми ртами, львы с закрытыми ртами,Их ложноклассический прах, усыпающий голову —Вот я увидела римскую ляпис-лазурь, проскользнув по немецкому олову.В декабре город‚ зажигают притворные свечи.Каждому городу, что бьется в сетях своих,Я говорю наспех чужими словами: ихь либе дихь —Дикий язык долгоногой Марлены, жесткая костьБерлинской трескучей, тягучей, давно поистраченной речи.К этой речи уже не найти говорящих людей.Она, как рыбка в тазу, побилась губой об эмаль и уснула…В этих строках — целый веер отсылок, и через них-то и складывается сложный, не сразу считываемый смысл этого стихотворения, с глубоко запрятанной в нем… грустью по России, по оставшемуся в ней прошлому.
Отсылка, подобная басовому или скрипичному ключу в начале нотного стана, задающая весь смысловой строй — финальная строфа “Декабря во Флоренции” Бродского,
с ее тоской по Петербургу, оставленному навсегда:Есть города, в которые нет возврата.Солнце бьется в их окна, как в гладкие зеркала. Тоесть в них не проникнешь ни за какое злато.Там всегда протекает река под шестью мостами.Там есть места, где припадал устамитоже к устам и пером к листам. Итам рябит от аркад, колоннад, от чугунных пугал;там толпа говорит, осаждая трамвайный угол,на языке человека, который убыл.По сути, стихотворение Мартыновой — тончайше организованный парафраз этой строфы, парафраз, в котором назван и декабрь, и проскальзывает глагол “биться”, и звучит сожаление о речи — которую уже не услышать… И упоминание про “дикий язык долгоногой Марлены”, с его “ихь либе дихь”, казалось бы, органично-спонтанная реакция человека, уже много лет живущего, как Мартынова, в Германии, на самом деле отсылает к еще одному римскому тексту Бродского — его поэме “Einem alten Architekten in Rom”:
И ты простишь нескладность слов моих.Сейчас от них один скворец в ущербе.Но он нагонит: чик, Ich liebe dichИ, может быть, опередит: Ich sterbeВсе это еще осложнено аллюзией на мандельштамовское:
Не три свечи горели, а три встречи —Одну из них сам Бог благословил,Четвертой не бывать, а Рим далече,И никогда он Рима не любил.(“На розвальнях, уложенных соломой…”)Еще один пример таких “кросс-отсылок” — шварцовская “Надежда”. Здесь строки
о жди — еще глухая ночьИ спи пока в своем соборе…явственно вторят блоковскому:
Чтоб спящий в гробе ТеодорихО буре жизни не мечтал…Но тут же, рядом стих:
Ведь мы не верим в Воскресенье —отсылает к Мандельштаму:
Не веря воскресенья чуду…Вообще Мандельштам — один из главных “адресатов” этой книги. В ответ на мандельштамовское:
Не город Рим живет среди веков,А место человека во вселенной!— Шварц обронит:
В центре Рима, в центре мира…А Мартынова:
Рим — воронка… все летит в эту бездну.Из словаря этой книги — форум, фонтан, Медуза, Цезарь, гладиатор, вечность, позвоночник, пиния, лавр и т. д. — встает не только образ поэзии Мандельштама, но образ ее через призму поэзии Бродского.
Собственно, “Рим лежит где-то в России” — книга не о Риме, увиденном двумя поэтами из России (хотя, может, о Мартыновой правильнее уже говорить — русский поэт, живущий в Германии), а о русской поэзии, как она видится из Рима. “Воспоминание о фреске Фра Беато Анжелико “Крещение” при виде головы Иоанна Крестителя в Риме” Шварц, в стихах:
Роза серая упала и замкнула Иордан,И с водой в руке зажатой прыгнул в небо Иоанн.Таял над рекой расветный легкий мокренький туман.Иоанн сжимает руку будто уголь там, огонь,И над Богом размыкает свою крепкую ладонь.Будто цвет он поливает и невидимый цветок,Кровь реки летит и льется чрез него, как водосток…Умывайся, освежайся, мой невидимый цветок,Человек придет и срежет, потому что он жесток.Ты просил воды у мира и вернул ее вином,Кровью — надо человеку, потому что он жесток.