Кризис воображения
Шрифт:
«— Против кого сражались?
— Сражались то? А бог ее знает, мало ли там, — отвечал круглолицый. — Иные по целому пуду сахара оттуда с собой привезли.
— Командиры, значит, дельные были, воодушевлять умели?
— Вот, братец ты мой, какие умные были, не просто… Как только сурьезное время подходит — в наступление итить — так сейчас двойную порцию. Сахару то по куску дают, а тут по четыре».
В поэмах С. Есенина «Анна Снегина» — тургеневский «усадебный» сюжет рассказан языком франтика–конторщика. Элегия воспоминаний, цветущей сирени и «разросшегося сада» уснащена заборными словечками. Еще нелепее и пошлее «Летающий пролетарий» В. Маяковского. Каждый стих лестничкой и что ни слово — то эффект:
А ветер
с другого бока налез
направо
качнул огульно и чернью
взметнулась
на левом крыле фашистская загогулина.
Таких
В отделе статей отметим опыт политической биографии Георгия Гапона, написанный Д. Сверчковым и путевые впечатления А. Р. Вильямса («По глухим деревням Севера»).
ПРОЗА МАНДЕЛЬШТАМА
Проза Мандельштама сделана из того же материала, что и его стихи. Абзацы закончены и замкнуты в себе, как статьи. Каждая фраза живет своей напряженной, независимой жизнью: то афоризм, то эпиграмма, то сентенция. За каждым выражением лежит долгий процесс оформления и концентрации. Даны только результаты. Их завершенность делает их непогрешимыми, как догматы. Мандельштам видит всегда не в тех масштабах и пропорциях, как мы; его время и пространство не походит на наши, но читая его непреложные утверждения, мы ни на мгновение не сомневаемся в самоочевидности его мира.
Автор не умеет описывать и рассказывать: его автобиографические воспоминания не складываются в единую картину. Он только утверждает и определяет, — и каждое его определение — открытие. Он чистейший формалист, гениальный геометр жизни. Измеряет прошлое, укладывает его в формулы и отстраняет.
«Если бы от меня зависело, — говорит автор, — я бы только поморщился, припоминая прошлое… Повторяю, — память моя не любовна, а враждебна и работает она не над воспроизведением, а над отстранением прошлого».
Во всей мемуарной литературе книга Мандельштама единственная и удивительная. Поэт дышит холодным разреженным воздухом: лирика ему чужда органически; у него интеллектуальный пафос. Стиль Мандельштама напряженно метафоричен; ритм образов — единственный прием его композиции. И несмотря на предельную образную насыщенность его прозы, она не кажется разукрашенной. Из метафор он складывает свое простое и строгое здание. Они — не орнаменты, они — строительный материал. Пример такой композиции — парад на Марсовом поле:
«А там столпотворение сотни оркестров, поле, колосящееся штыками, чрезполосица пешего и конного строя, словно не полки стоят, а растут гречиха, овес, ячмень. Скрытое движение между полков по внутренним просекам! И еще серебряные трубы, рожки, вавилон криков, литавр и барабанов… Увидеть кавалерийскую лаву!»
Воображение Мандельштама пластично и словесно до конца. Он судит о тяжести вещей по удельному весу слов: миром его управляют законы синтаксиса. И главное: у него воображение ума. Только абстрактное воспринимает от эмоционально. История, государственность, культура — и более общо: категории пространства и времени — вот истоки его вдохновения. Мандельштам остро чувствует запах и вид обобщений. Он зябнет от «стужи веков», он оглушен «шумом времени».
Я перечитываю с изумлением:
«Оглядываясь на весь девятнадцатый век русской культуры… я хочу окликнуть столетие, как устойчивую погоду, и вижу в нем единство «непомерной стужи», спаявшей десятилетия в один денек, в одну ночку, в глубокую зиму, где страшная государственность, как печь, пышущая льдом».
Настроения предреволюционных годов выражены исчерпывающе в нескольких строках: никакие толстые томы ничего к ним не прибавят. Скупые слова Мандельштама дают физическое ощущение эпохи. Вот они:
«…Только что мрачным зловонным походом прошла литература проблем и невежественных мировых вопросов, и грязные, волосатые руки торговцев жизнью и смертью делали противным самое имя жизни и смерти. То была воистину невежественная ночь. Литераторы в косоворотках и черных блузах торговали, как лабазники, и богом и дьяволом, и не было дома, где бы не бренчали одним пальцем польку из «Жизни человека».
Значительно слабее вторая часть книги, посвященная деникинскому и врангелевскому Крыму. Описания людей удаются автору только на фоне мировых событий и в перспективе всемирной истории. Без философского символизма герои его превращаются в фантомы и пафос его становится риторикой. Мандельштам произносит смертный приговор нашему недавнему прошлому: он предчувствует конец старой
культуры. Наблюдает «тихое убожество и болезненную обреченную провинциальность умирающей жизни». Прошлое гнетет его как тяжкий груз. Быт, литература, искусство, театр — все мертво, все пахнет тлением. Как убийственна его характеристика Ибсеновской драмы в театре Комиссаржевской!«Из маленькой Норвегии пришла к нам эта комнатная Драма. Фотографы. Приват–доценты. Асессоры. Смешная трагедия потерянной рукописи. Аптекарю из Христиании Удалось сманить грозу в профессорский курятник и поднять До высоты трагедии зловеще–вежливые препирательства Герды и Брака. Ибсен для Комиссаржевской был иностранной гостиницей, не больше…»
«ЧЕРТОВ МОСТ»
Историческая серия «Мыслитель» была задумана М. А. Алдановым, как трилогия: первая и третья ее части («Девятое Термидора» и «Святая Елена, маленький остров») уже появились в печати в 1920–23 г. г. Средняя часть в процессе работы разрослась и была разбита на две книги. За вышедшим недавно «Чертовым мостом» должен в ближайшем времени появиться еще один роман. Только тогда мы будем в состоянии судить о композиции целого и соотношении отдельных частей. Но и сейчас, знакомясь с новым звеном этой исторической цепи, мы ясно ощущаем строгую логику ее строения. Перед нами не случайная «серия» события и происшествий, связанных только во времени и объединенных личностью героя–наблюдателя Штааля; перед нами единое монументальное целое, в котором рассчитаны детали, взвешены эпизоды, выверены пропорции.
Охватывая историю Европы конца восемнадцатого и начала девятнадцатого веков, и перенося нас из революционного Парижа ко двору императрицы Екатерины 11, из Англии Питта и Нельсона в Италию эпохи Суворовских походов, эпопея М. Алданова разворачивается перед нами все шире и шире. Не только отдельные исторические личности воссозданы автором своеобразно и вполне убедительно, но и целые классы общества, народы и страны, в их жизни, культуре и идеологии изображены с уверенной простотой и спокойным мастерством. Казалось бы, столь грандиозное полотно требует от зрителя некоторого отдаления: самые блестящие вблизи. «Чертов мост», можно разглядывать сквозь лупу — он ничего от этого не утратит. Громадный масштаб композиции не мешает автору тонко обрабатывать детали. Куски, вырванные из общего целого — остаются вполне законченными и технически совершенными.
Читатель уже имел случай оценить превосходную зарисовку мелочей в картине бала у Безбородко (помещенной в «Современных Записках»). Таких выписанных изображений он найдет не мало на страницах «Чертова моста». Отметим только поразительный по остроте и блеску портрет леди Гамильтон, характеристики адмирала Нельсона и Суворова. Фигура «дивного» полководца занимает количественно неоольшое место, но художественно, она центр книги. Мы склонны отдать ему предпочтение даже перед Бонапартом Алданова. В изображении Суворова автор достигает вершины своего художественного стиля и своего пластического умения. При полной экономии средств, сдержанно, спокойно, чуть–чуть суховато, он создает такого Суворова, которого мы никогда не встречали в истории, но которого мы немедленно признаем за настоящего. У автора чувство исторической правды сочетается с творческим воображением: его работа над документами не сводится к изложению источников и дальнейшему присочинению к ним: нам кажется, что он сообщает только факты, что каждую мелочь может подтвердить своими изысканиями: в сущности же простого «изложения» нет нигде: малейшее явление претворяется в личном подходе автора. Оттого Алданову не страшно пересказывать самые общеизвестные события, и мы читаем о них как будто в первый раз. Посмотрите, как рассказана у него смерть Екатерины Великой: нет ни одной черты, которая не была бы нам знакома, — а в общем ощущение острой новизны. Громадная эрудиция автора не выставляется на показ — повествование движется свободно, не обремененное грузом цитат, справок, ссылок: вся эта подготовительная работа исследователя старательно устранена из романа. На протяжении четырехсот страниц нет и следа «сырого материала». Все легко, уверено и просто — нигде пресловутая «couleur locale» не подчеркнута. Язык Алданова только изредка архаизирован: обычно же его герои говорят общелитературным языком и не напоминают на каждой странице читателю, что они живут в 18 веке. Быть может строгие историки найдут, что чувства и настроения Штааля слишком современны: они будут не правы, ибо роман не есть историческая хроника, и погоня за излишним «правдоподобием» почти неизбежно ведет к лживости.