Кроме тебя одного
Шрифт:
Время от времени — раз в неделю, а то и чаще — отправляли отсюда партии призывников. Проводы после домашних застолий переносились на перрон с морем бухла и горами закуски — от такого богатства и от щедрой по пьянке русской души перепадало и Кешке. Проводы пускались в пляс, слезы и драки, но в этих трагикомических мероприятиях Кешка участия не принимал. Он скромненько пристраивался к семейному торжеству под акациями или в салоне автобуса, говорил одну-единственную фразу: «Я тоже служил», и этого было достаточно, чтобы стать полноправным участником застолья или даже членом семьи.
«Выпей за нашего сыночка!» — исходя пьяными слезами, предлагала какая-нибудь мамаша.
«Напутствуй солдата!» — требовал папаша, покачиваясь на неверных ногах,
Кешка выпивал и напутствовал от имени жаксынской общественности.
Но не только этим вокзал для Кешки был привлекательнее Сашкиной конуры. Главным образом — обилием пассажиров, которые отличались от обычных людей коммуникабельностью и щедростью: Кешке перепадало и поесть, и закурить. Если и бывали неудачные, голодные дни, он не переживал. Соберет десяток бутылок по кустам и шикарный обед в кафе. А летней квартирой ему служил стог соломы на краю поля в километре от вокзала.
Любимым местом Кешки в окрестностях станции был скверик возле железнодорожной водокачки. После одиннадцати утра там собирались похмельные мужички. Всем, кто хотел выпить, нужен был стаканчик. А уж солененький огурчик как нельзя кстати приходился в этой ситуации. Стаканов Кешка сколько угодно мог натаскать из кафе, а целое ведро огурцов ему безвозмездно ссудила вокзальная буфетчица, так как огурцы у нее к весне заплесневели. Кешка старательно вымыл их под колонкой и хранил на «летней квартире» в рассоле. В сквер носил огурцы в целлофановом мешочке, сам не съел ни одного, потому что они были предметом его бизнеса. Он предлагал мужикам стаканчик и огурец, за что те оставляли ему кто сто, а кто и двести бормотухи. К Кешке так привыкли, что чуть не принимали его за официального содержателя сквера и не возмущались бы, если бы Кешка вдруг ввел гривенник пошлины за вход в скверик.
К полудню у Кешки кончались запасы огурцов, а сам он с трудом добирался до стога. Путь от скверика до своей «летней квартиры» был самым большим неудобством в его безоблачной майской жизни.
Он не рисковал спать в скверике или на вокзале, не желал жертвовать в пользу милиции хотя бы одним майским днем, милым сердцу бича. Обычно после дежурства в скверике, с которого возвращался на заплетающихся одна за одну ногах, он часа три отсыпался в стогу. Возвращался на вокзал расстроенный похмельными последствиями, с тусклым взглядом, в измятых в гармошку брюках и соломой в волосах. Кешка бежал в скверик, вытаскивал из тайника в кустах грязный мешок с бутылками, которые насобирал за день, и вприпрыжку — аж бутылки позванивали — летел в посудоприемный пункт, чтобы успеть до закрытия. Получив деньги за бутылки, он причесывался огрызком расчески, стряхивал с одежды пыль и с достоинством шел в кафе, где брал двести вина, выбивал чек на котлету и четыре кусочка хлеба, сидел долго, с независимым видом потягивая бормотуху из граненого стакана, с толком закусывая — до самого закрытия, пока его не просили очистить помещение.
Летели дни, похожие друг на друга. Незаметно пришел июнь. Уходили на службу последние призывники, Кешкин бизнес в скверике беззастенчиво перехватила проворная бабка, живущая у гастронома, и Кешка уже подумывал о смене дислокации. Еще несколько дней он по инерции жил на вокзале, будто ждал какого-нибудь особенного случая.
И дождался. В субботний день случилась в Жаксах свадьба с купеческим размахом. Жених с невестой уезжали то ли к ее, то ли к его родителям. Кешка попался на глаза подвыпившему жениху, и тот заставил его пить за здоровье носатой своей невесты, пока Кешка не свалился с ног, едва добравшись до кустов акации. Он впервые потерял бдительность, но милиционеры, дежурившие на вокзале, узнавали известного в Жаксах бича, равнодушно проходили мимо. Бич Кешка не был социально опасным и никогда не угрожал общественному порядку.
Кешка проснулся, когда уже рассветало. В здешних местах даже летние ночи — прохладные, поэтому у Кешки зуб на зуб не попадал. На перроне пели, вернее, пел кто-то один, и Кешке почудилось —
очень знакомым ему голосом. Он прислушался к этому голосу с искусственной хрипотцой, который надрывался под простенькие аккорды на гитаре. Протопи ты мне баньку по-белому, Я от белого света отвык. Угорю я, и мне, угорелому, Пар горячий развяжет язык.«Арнольд! — вздрогнул Кешка. — Откуда он здесь взялся? Опять в шабашку приехал?»
На четвереньках он стал выбираться из акаций. Шатаясь, вышел на перрон, и все поплыло перед его глазами: земля и небо, железнодорожные составы и дома. Разламывалась голова, будто кто-то хватил его ломиком по темени, когда он спал. В минуты глубокого похмелья на него накатывала такая безысходность, что он ненавидел себя, ненавидел свою беспутную жизнь, ненавидел все на свете; от великой ненависти этой возникало желание повеситься, утопиться, броситься под поезд, чтобы одним махом покончить и с болью в голове, и со смертной тоской. Он уже как будто решался на что-то, стоял между путей, когда приближался к станции на большой скорости сквозной товарняк, но страх останавливал его.
Без того чтобы не опереться на что-нибудь, Кешке трудно было стоять, и он спустился на несколько ступенек вниз, сел на лестницу, ведущую к перрону, в стороне от вокзала.
За спиной прогромыхал на стыках поезд, набирая скорость, после того, как локомотив миновал станцию, и стук этот болью отозвался в сердце. Кешка помнит, Кешка хорошо помнит, что жизнь его кочевая началась с тревожной тоски, когда он стоял у железнодорожного моста за Липянами в тот самый злополучный день, начавшийся утренней ссорой жены с Лимоновной и его бегством через окно из дома. Только тогда мимо него пролетел пассажирский поезд, в котором сидели люди, уезжающие в незнакомые Мануйлову места, где, может быть, совсем не так тоскливо и безысходно, как в Липянах.
Он пришел на стадион как нельзя вовремя: любители спорта сбрасывались в круг, вытряхивая из карманов кто что имел в наличии: мятые трешки и рубли, мелочь — утаенные от жен деньги, выклянченные едва ли не на коленях на опохмелье или просто для того чтобы чувствовать себя равноправным членом тесной мужской компании. С этого по выходным начиналась выпивка — с двух-трех бутылок вина на пятерых-шестерых. Потом проигравшие в «попу» бегали по Липянам, занимали у знакомых деньги — и так до вечера, пока никто из пенальтистов не попадал уже по мячу, а вратарей самих надо было ловить, чтобы они не упали за черту ворот.
— Гена! — обрадовались друзья-спортсмены. — Вытряхивай карманы!
Мануйлов сделал жалобно-безнадежную гримасу, разводя в стороны руки, что означало: с меня нечего взять, кроме быстрых ног, но друзья-спортсмены были в курсе его семейного положения и не обижались.
— Тогда тебе бежать!
Геннадий, возвратившись из гастронома, был удивлен, увидев разминающихся на поле футболистов. В кои века липнянцы собирали команду! Воскресные планы их компании несколько менялись, но неплохо было вместо надоевшей «попы» посмотреть футбол.
— Что за игрушка предстоит? — спросил он у друзей.
— А ты не знаешь, что ли? На кубок области с заводом «Дормаш».
Мануйлов как-то равнодушно, без всяких внутренних эмоций вспомнил, что с командой «Дормаша» работает его однокурсник и друг Леша Аксентьев. Он еще не знал, что Леша, сам того не подозревая, сыграет в его судьбе роковую роль. Конечно, не впрямую, косвенно. Да и при чем здесь Леша?
После игры, в которой победила Лешина команда, Мануйлов с Аксентьевым отошли за вагончик-раздевалку, чтобы поговорить по душам, вспомнить студенческие годы. Геннадий рассказал другу о своих мытарствах, незадавшейся жизни, и Аксентьев расстроился