«Крушение кумиров», или Одоление соблазнов
Шрифт:
Остается, однако, вопрос: как общество попустило? Ведь многие знали, предчувствовали, причем те, кого принято называть духоводителями народа. Самообман народа понятен. В Евангелии простолюдины издеваются над Христом, не признавая Его за Богочеловека, а в гениальной русской поэме о великом инквизиторе писатель Достоевский рисует народ еще более страшными красками: народ знает, что перед ним Христос, но по приказу великого инквизитора готов предать Его новой казни. Так что, повторяю, обольщение и поведение народа, погруженного в почвенноязыческие суеверия, понятны. Но ведь приняли антихриста и те, кто должны бы были быть более зоркими, которые знали или, по крайней мере, слышали о грядущем приходе врага Христа. Что же их смутило? В этом стоит разобраться хотя бы спустя время, когда обольщающее марево ушло, хоть в недалекое, но все же прошлое.
3. Догадки, предчувствия и предвестия…
Разговоры о пришествии антихриста были для России, начиная с раскола, не новость. Но, как правило, до конца XIX века эти разговоры не выходили за пределы, пользуясь выражением В. Розанова, «церковных стен», т. е. становились фактом светского общественного сознания хотя бы в той мере, в какой оно начинало с Петровской эпохи складываться в России. Столетие, в которое вырастал
В своих «Трех разговорах» В. С. Соловьев подхватывает тему, намеченную в «Великом инквизиторе» Достоевского, но как бы переносит ее из мира художественных текстов в мир реальной жизни, того, что должно свершиться здесь и теперь. Сошлюсь снова на слова К. Исупова: «Евразийский Антихрист Соловьева в своих действиях намного масштабнее Великого Инквизитора Достоевского, но уступает последнему в точности исторического прогноза. С другой стороны, визионерские способности Соловьева открывали ему возможность кратковременных, истощавших его внутренние силы контактов с темными пределами антихристова царства. Эти прорывы в не весьма отдаленное будущее придали “Краткой повести…” качество предельной историософской напряженности и достоверности» [720] . Дело, однако, не в том, что масштабнее, а в том, что соловьевский текст о возможном пришествии антихриста выглядел не художественной моделью, с помощью которой можно анализировать и текущие факты, а своего рода газетной новостью, репортажем из недалекого, но вполне мыслителю очевидного будущего.
720
Исупов К. Г.Русский антихрист: сбывающаяся антиутопия. С. 12.
Те церковные рассуждения об антихристе [721] , на которые общество не обращало внимания, под пером Соловьева вдруг обрели живую злободневность, стали событием текущей духовной жизни, которое требует и художественно — философского осмысления. Постепенно от насмешек В. Розанова над слишком большой серьезностью Соловьева при изображении антихриста перешли к тому, что образ, данный Соловьевым, сочли каноническим, что и констатировал уже в 20–е годы Г. Федотов: «Произошло поразительное искажение перспективы. Уже плохо различают своеобразно- соловьевское в образе антихриста от традиционно — церковного. Антихрист “Трех разговоров” для многих стал образом каноническим. Кажется, что он просто транспортирован из Апокалипсиса в современный исторический план» [722] .
721
В книге 1911 г. Сергей Нилус писал: «Ожидание близкого явления антихриста и кончины мира от предстоятелей Христовой Церкви перешло в умы и сердца наиболее чутких представителей мирской философской мысли, не порвавшей связи с Церковью. <…> Таким чутким представителем философского умозрения, сохранившим связь с христианством, можно считать покойного Владимира Сергеевича Соловьева, имя которого, как философа, известно не в одной только России, но и во всем образованном мире. В высокой степени знаменательно, что завершительный момент его творческой деятельности вознес его до высот эсхатологического прозрения, чрезвычайно ярко выразившегося в его предсмертном творении “Три разговора”. Главный предмет, о котором трактует это творение — всемирно объединяющая власть антихриста, выросшая на столкновении и смешении исторических добра и зла, царящих над массой человечества» (Нилус С.Великое в малом. СПб.: Новый город, 1998. С. 324).
722
Федотов Г. П.Об антихристовом добре // Федотов Г. П.Собрание сочинений. В 12 т. Т. 2. С. 17.
Но самое интересное, что влиятельный философ, философский публицист, историк культуры и философии в восприятие российской художественной элиты, в ее духовный мир (я не говорю сейчас о собственно философах) вошел прежде всего как поэт, автор идеи о панмонголизме и «Краткой повести об антихристе». Если поэт Блок отзывался об «Оправдании добра», что это чистая скука, зато стихи и «Три разговора» вдохновляют на творчество, то это более или менее понятно. Но даже философ Шестов полагал, что «между “Тремя разговорами” и тем, что Соловьев писал раньше, лежит ничем не заполнимая пропасть». Шестов считал, что в своей теоретической философии Соловьев находится вне русской литературы, которая и является истинной философией России. Зато в своем последнем произведении он отказался от себя прежнего, стал не теоретизировать, а говорить, как власть имеющий: «От умозрения философов какая-то сила, которой он не называет и назвать не умеет, “понесла” его к юродству пророков и апостолов. “Три разговора” — не рассуждение, а комментарий к Апокалипсису» [723] . Не будем здесь спорить с Шестовым о действительном значении философских сочинений Соловьева, согласимся лишь, что «Три разговора» и в самом деле находятся в традиции русской классической литературы, той ее ветви, которая несла в себе пророческий пафос не только по отношению к обществу, но и по отношению к бытию как таковому, показывала его взрывчатый ненадежный состав. Вот этот его пророческий дух и восприняла русская культура «Серебряного века». Тем более, что эти пророчества начали сбываться с устрашающей реалистичностью.
723
Шестов Л.Умозрение и апокалипсис. С. 383.
После поражения в Русско — японской войне, после революции 1905 года темы Соловьева из журнально — салонных разговоров перекочевывают на страницы прозы и философской публицистики. Тему панмонголизма, скажем, отчетливо можно видеть в
«Петербурге» Андрея Белого. Достаточно искусственно построенная трилогия Мережковского «Христос и Антихрист» сменяется публицистикой, где писатель пытается угадать сегодняшнюю и завтрашнюю Россию и где соловьевская тема антихриста начинает звучать чрезвычайно актуально. В «Больной России» Мережковский указал на такие детали его пришествия, которые стали нам внятны до конца только во второй половине столетия. Он писал: «Антихрист соблазнителен не своею истиной, а своею ложью: ведь соблазн лжи в том и заключается, что ложь кажется не ложью, а истиной. Разумеется, если бы все видели, что Антихрист — хам, он бы никого не соблазнил, но в том-то и дело, что это увидят не все и даже почти никто не увидит. Будучи истинным хамом, “лакеем Смердяковым” sub specie aeterni, он будет казаться величайшим из сынов человеческих» [724] . Мережковский, правда, именует этого Хама — антихриста чаще всего мещанином (общее место русской предреволюционной публицистики), т. е. чем-то вроде буржуа, но в какой-то момент он апеллирует не к схемам, а к общественноисторической реальности и строит такую триаду: три лица Хама в России — самодержавие (это настоящее), казенное православие (это прошедшее) и «третье лицо, будущее, — под нами, лицо хамства, идущего снизу — хулиганства, босячества, черной сотни — самое страшное из всех трех лиц» [725] . Антихрист — это хам, хулиганство — явление антихристово. В эти годы о хулиганстве как субстанциональном явлении писали и Горький, и Бердяев, и многие другие.724
Мережковский Д. С.Больная Россия. Л.: Изд-во Ленинградского ун-та, 1991. С. 101.
725
Там же. С. 43.
Разумеется, хулиганство, Грядущий Хам и т. п. ни у кого симпатии вызвать не могли, и когда Мережковский называл Грядущего Хама антихристом, то могло казаться, что это немыслимо, ибо хам обольстить никого не может, а самое главное — хам и бандит не могут восприниматься как носители «добра и правды». Примерно в эти же годы Александр Блок в русле общих тревог и предчувствий написал одно из самых страшных своих стихотворений, помеченное мартом 1903 г. (сборник «Распутья»), где смутный облик антихриста явлен тем не менее поэтически весьма отчетливо. Приведу его почти целиком, благо оно небольшое:
Все ли спокойно в народе? Нет. — Император убит. Кто-то о новой свободе На площадях говорит Кто же поставлен у власти: Власти не хочет народ. Дремлют гражданские страсти: Слышно, что кто-то идет. Кто ж он, народный смиритель? Темен и зол и свиреп. Инок у входа в обитель Видел его — и ослеп. Он к неизведанным безднам Гонит людей, как стада… Посохом гонит железным… Боже! Бежим от Суда!Казалось бы, предупреждений, да и собственных предчувствий и озарений было немало.
4. Соблазн антиевропеизма, или Победа «внутреннего монгольства»
Но все поменялось, когда пришедший Хам объявил себя врагом Европы и европеизма,как мешающего развитию человечества. Здесь и был великий соблазн. Соловьев достаточно внятно писал: «Историческим силам, царящим над массой человечества, еще предстоит столкнуться и перемешаться, прежде чем на этом раздирающем себя звере вырастет новая голова — всемирно — объединяющая власть антихриста, который “будет говорить громкие и высокие слова” и набросит блестящий покров добра и правды на тайну крайнего беззакония в пору ее конечного проявления, чтобы — по слову Писания — даже и избранных, если возможно, соблазнить к великому отступлению.Показать заранее эту обманчивую личину, под которой скрывается злая бездна, было моим высшим замыслом, когда я писал эту книжку» [726] . По Соловьеву, приход антихриста — это катастрофа прежде всего европейская, поскольку христианство и есть религия Европы. И нельзя не согласиться со Степуном, что Соловьев «страстно боролся <…> за европейский склад и образ России».
726
Соловьев В. С.Три разговора. С. 90–91. Курсив мой. — В. К.
Кризис европеизма, приведший к «европейской бойне» (А. Блок) Первой мировой войны, дал тот вариант событий, деталей которого, разумеется, Соловьев разглядеть не мог, хотя смысл событий был им указан ясно и отчетливо. События эти были порождены европейским кризисом, но случились они не в результате внешнего завоевания, но в результате вторжения «внутреннего монгольства», когда Россия оказалась завоеванной маленькой партией нелюдей, а Европа в растерянности безмолвствовала, что вызвало у многих деятелей русской культуры, пытавшихся понять большевизм, вполне понятный вопрос — сравнение: «Чем не монгольское иго?» [727]
727
Гиппиус З. Н.Петербургский дневник. М.: Сов. писатель, 1991. С. 29.
Запад боялся «вмешательства во внутренние дела России», Гиппиус называла это страхом Европы «перед традиционными словами», писала, что большевики с серьезной миной используют эти слова, а потом «хохочут — над Европой», которая никак не решится на внешний толчок, на интервенцию. И Гиппиус восклицает: «О эта пресловутая “интервенция”! Хоть бы раньше, чем произносить это слово, европейцы полюбопытствовали взглянуть, что происходит с Россией. А происходит приблизительно то, что было после битвы при Калке: татаре положили на русских доски, сели на доски — и пируют. Не ясно ли, что свободным, не связанным еще — надо (и легко) столкнуть татар с досок? И отнюдь, отнюдь не из “сострадания” — а в собственных интересах, самых насущных. Ибо эти новые татаре такого сорта, что чем дольше они пируют, тем грознее опасность для соседей попасть под те же доски».