Крушение
Шрифт:
Огромный клоп упал с потолка и проворно побежал по лбу. Андрей сбил его щелчком, но на пальцах остался зловонный, тошнотворный запах... Мысли путались... Чувство позора, захватившее его целиком, пришло тогда, когда наконец началась выгрузка и конвойные офицеры у трапов самолично определяли: кто — чины армии, кто — беженцы и кого куда надлежит отправить. В сумасшедшей, осатаневшей от всего пережитого человеческой каше разыгрывались трагедии, разрушались семьи, и люди теряли друг друга навсегда. Военных уводили на другие причалы — для перегрузки на суда. Был оглашен приказ главного командования: чинами русской армии остаются солдаты и офицеры. Все иные считаются беженцами. Представители французских оккупационных властей быстро и споро сбивали группами беженцев, объявляли: лишь те эмигранты, которые не претендуют на помощь властей, обязуются жить на свои средства и готовы дать в этом подписку, могут располагать свободой передвижения (в рамках города, разумеется), все иные отправляются в специальные лагеря. Андрей стоял точно в
Его состояние стало понятно старой генеральше. Она лепетала еле слышно:
— Андрюшенька... Успокойся, Андрюшенька!.. Ради всего святого!..
Она вторично спасла его. А сама тихо угасла.
Похоронив старую генеральшу, Андрей Белопольский больше недели не возвращался «домой» — в каморку, что им, по счастью, удалось снять после высадки. Продав найденную в чемодане нитку жемчуга, колечко с небольшим бриллиантом и меховой палантин, Андрей, не находя себе места, бродил по городу. Чувство одиночества, боль от потерь принимали теперь гипертрофированные формы. Он много пил, почернел лицом, оплыл, запыленный мундир болтался на его плечах, как на распялке. Всегда презрительная улыбка превратилась в жалкую, опустошенную, просительную. Повсюду он встречал объявления о розыске родных. Объявления были самые разные — трогательно-наивные, полные трагизма, страшные, как крик. Объявления преследовали Андрея повсюду. Ими пестрели страницы всех тридцати восьми константинопольских газет. Ими были плотно заклеены и стены забора бывшего царского посольства.
...Огромный двор посольства всегда был переполнен беженцами. Суматошная толпа, в которой смешались вчерашние превосходительства и сиятельства, губернаторы и генералы, фрейлины и мелкопоместные дворянки, испуганные путейцы и спесивые генштабисты, крупные помещики и биржевые дельцы, бежавшие из Одессы, из Новороссийска и теперь — из Крыма, олицетворяла, казалось, всю вчерашнюю белую Россию, унесенную из своих поместий, кабинетов, штабов могучим ураганным вихрем... Тут, как казалось им, оставался маленький кусочек их родины, близкий тихий островок среди огромного бурного моря, к которому все они инстинктивно плыли, стараясь найти защиту от вселенских бурь, несчастий, невзгод. Тут назначали друг другу встречи, заключали всевозможные сделки, предлагали свои руки и головы (а иногда — тело и душу!) — мечтали найти работу — и прежде всего, конечно, безуспешно искали своих родных и близких.
Андрей Белопольский приходил сюда чуть не ежедневно, а иногда и по нескольку раз: чувствовал себя своим среди оборванных, нечистых, отчаявшихся, мрачно-циничных или бесшабашно-веселых людей без будущего, тешащих себя иллюзорными мечтами о том, что в один прекрасный день (он уже близок, надо иметь лишь терпение дождаться его!) все переменится чудесным образом, все встанет на свои места и воссияет солнце!.. Андрей подолгу читал объявления: «Всех знающих что-либо о судьбе штаб-ротмистра 37 полка Вифлиемского...»; «Разыскиваю жену Скуйдину, урожденную Себеровекую, эвакуированную из Феодосии...»; «Знающих о местонахождении Евгении и Александры Анахимовских умоляют немедля сообщить...»; «Друзей и сотоварищей по нижнему трюму парохода «Вера» прошу откликнуться по адресу...»; «Петушок, отзовись! Я и мама уезжаем в Бизерту...». Сколько слез, надежд, отчаяния скрывалось за наспех написанными листочками, сколько жизней и смертей стояло за ними!
Обойдя заборы с объявлениями, Андрей некоторое время оставался на посольском дворе, переходя от одной группы людей к другой, всматриваясь в лица и невольно прислушиваясь к разговорам, но никогда не вступая в них, даже в том случае, когда его вызывали на разговор. Делал вид, что не слышит. Тем более что беженцы говорили об одном и том же. Андрею казалось, вещают одни и те же люди, их двое, не более. У них одно лицо широко разверстый рот, выпученные, бесцветные глаза, небритые, серые щеки. И говорят торопливо, перебивая друг друга, не слушая, каждый сам по себе. Их разговоры состояли только из трех тем. Первая — самая приятная и благостная — начиналась обычно словом «помните»: «Помните, господа, развод караулов в Зимнем?». «А вы помните у Донона? Соус кумберленд, устрицы, бутылочка шабли?». «А ранняя весна в Подмосковье? Или сказочно прекрасные белые ночи в Петербурге, лихачи на дутиках, катание на Островах?». «Божественный Невский зимой! Снежок скрипит. А вокруг собольи, бобровые, шиншилловые, обезьяньи, котиковые шубки. Помните? Хлебнешь несравненной рябиновой Шустова, и никакой мороз не страшен!..»
Вторая тема разговоров — поиски виновных в революции, в поражениях на войне, в бегстве под ударами большевиков. Тут уж интонации менялись, происходило решительное размежевание. Что ни оратор — собственная партия, своя философия и политика. В ход пускались все козыри: шли ссылки на историю, Священное писание, пророческие предсказания святых отцов. Виноватыми оказывались все поочередно: от государя императора, проявившего слабоволие;
бездарных генералов, проигравших сражения и распустивших солдат; масонов, продавших империю, до слюнявых интеллигентов, которых следовало бы перестрелять скопом и перевешать во главе с Керенским, — тогда бы ничего не случилось и все «спокойно сидели бы в Питерс, Москве и своих поместьях, забот не зная, как их отцы и деды...».Последней темой были предсказания.
Тут не спорили, тут изощрялись. Тон разговора вновь становился мирным и благожелательным. Слухи выдавались за секретную информацию. Началом каждой сенсации становилось обычно слово «слыхали»: «Слыхали, господа, союзники начинают переброску армии на Балтику? Не пройдет месяца, и Петроград наш. Там — Москва, пройдет еще два-три месяца, и с большевизмом будет решительно покончено». «Слыхали новость? Англия согласилась на военный диктат. Диктатором Кутепова — самый способный и решительный генерал. Он добьется, нас признают во всем мире». «Слыхали, союзники готовят десант на Черном море? Где — разумеется, тайна. Ударят так, большевички и опомниться не успеют, — наши, как в девятнадцатом, на подступах к златопрестольной. Галлиполийская армия готовится к погрузке...» Белопольский скрипел зубами от ярости. С каким удовольствием избил бы он каждого из этих доморощенных стратегов, от которых пахнет могилой. Могилой и помойкой. И все же Андрей продолжал ходить на посольский двор, сохраняя остатки надежды найти своих. Иногда он поднимался в «царские апартаменты», где все было обито красным штофом, а на спинках стульев и диванов нагло выпячивались романовские гербы. Гулкие красные комнаты неудержимо тянули Андрея: напоминали об ушедшей жизни, особняке на Малой Морской, где гостиная тоже была обтянута штофом, темно-вишневым правда... На него косились офицеры охраны. Однажды он услышал, как кто-то громко сказал: «Подозрительный. Один из таких молодцов генерала Романовского здесь хлопнул. Что ходит, высматривает?» Андрей злобно осклабился и так гаркнул: «Какое ваше дело собачье?!» — что офицериков точно ветром сдуло...
Здесь же, в здании посольства, Белопольский встретил своего однополчанина Митьку Дорофеева, с которым никогда не был особенно близок: презирал за трусость. А тут обрадовался, как родному, и расчувствовался неизвестно почему. Митька не преминул воспользоваться этим. Они напились (за счет Андрея, разумеется) в первом же ресторане, продолжали пить и потом, в каких-то кабаках, в публичных домах самого низкого пошиба, и пьянствовали до тех пор, пока не кончились деньги.
И тогда Митька сразу же исчез, оставив Андрея одного, — подонок. Белопольский очнулся, не понимая, где он, как оказался в полутемном пенале. Потолок и стены находились на расстоянии вытянутой руки и давили на него, точно он находился в карцере. Рассеянный свет розовато сочился откуда-то из-за его голых ног, казавшихся матово-желтыми, стеариновыми, как у покойника. Когда глаза привыкли к полумраку, он разглядел кровать, на которой находился, — она занимала все пространство между стенами, — и огромную женщину, что распласталась с ним рядом. Ее дряблое тело возвышалось точно взбитая перина. Женщина спокойно и безмятежно похрапывала, посвистывала тихо, постанывала.
Сквозь, провалы в памяти всплывали какие-то разрозненные детали, какие-то лица, бессмысленные фразы, ничего не значащие слова. Улица, мощенная не то булыжником, не то каменными плитами, круто сбегающая с холма... Какая-то дикая драка, разъяренные матросы, и среди них один — бьющий ногой под дых...
Откуда-то сверху вдруг брызнула на Андрея теплая, едко пахнущая струя. Да, кто-то мочился на него. Он с омерзением оттолкнул женщину и откатился на самый край кровати, к стене. Но и там его нашла нескончаемая струя. Андрей вскочил, закричал хрипло, плохо подчиняющимся голосом:
— Эй, там!.. Вы! Вашу мать! — Будь у него револьвер, он разрядил бы весь барабан в потолок. Но револьвера не было. И бриджей не было. И френча. Выкрикивая ругательства и проклятья, он зашагал к спинке кровати по пружинящему матрацу, наступая на спящую женщину. И как был, в одном белье, выбежал, чтобы наказать обидчика... Если б он знал, что в той пустой клетушке, куда он вбежал разъяренный, желающий сокрушить все на своем пути, жила его сестра!.. Если б он застал ее в ту минуту! Или увидел нечто такое, что смогло напомнить о ней!.. Кто знает, как повернулась бы жизнь их? Но, увы, встреча Белопольских не произошла. Бог, вероятно, хотел, чтобы каждый из них испил свою чашу страданий — порознь и полностью... Андрей и не подумал о сестре: он думал о своей мести.
Вернувшись, Андрей неуверенными и суетливыми движениями стал нашаривать на полу свои вещи. Первым попался сапог, потом — рубаха, фуражка. Постепенно он собрал почти все, и только второй сапог долго не находился — он упал за высокую спинку. Схватив все в охапку, Белопольский толкнулся в дверь. Дверь распахнулась. Солнечный свет снова резко ударил в глаза — Андрей в одном белье оказался на улице, к счастью, в таком месте ее, где подобное появление человека никого не удивляло. На него никто просто не обратил внимания. Заскрипев зубами от гадливости и презрения к самому себе (эта привычка стала все чаще и чаще проявляться у него в моменты отрезвления), Андрей натянул бриджи, а потом — совершенно раздавленный — уселся на теплые уже от солнца плиты узкого тротуара и начал медленно и трудно натягивать сапоги, обливаясь потом и почему-то испытывая приступы тошноты и резкой колющей боли в низу живота.