Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Она терпеливо любила отца — нервного, резкого, иногда, казалось Виктору, жестокого даже человека, который часто кричал на нее и, случалось, называл дурой. Мать никогда не кричала в ответ; дрожащим голосом она просила отца не волноваться или молчала в сильной обиде — а после того, как он сконфуженно умолкал, пила на кухне валокордин и сквозь слезы говорила Виктору: “Папа очень много работает. Его надо беречь, пятьдесят лет — самый опасный возраст для мужчины”. Во время одного из скандалов отец назвал маму “божьей коровой”; Виктор тогда сильно на него обиделся. Впрочем, отец был не злым, скорее вспыльчивым человеком; вынужденный на работе сдерживать природную свою горячность, дома он часто срывался. Виктор даже гордился им: в пятьдесят лет отец, начальник большого отдела, был энергичный, худощавый, молодой еще мужчина, с сильным и свежим лицом, облагороженным седыми висками. Мама была маленькой и худой, с гладкими волосами серого цвета. Виктор гордился и матерью, но эта его гордость была тихим, внутренним, домашним чувством, неразрывно смешанным с жалостью; отца ему хотелось показать людям.

Любовь ее к

Виктору вызывала у него нередкое чувство вины, и это иногда его угнетало. Вся его жизнь была ее жизнью, в которой страх за его судьбу был преобладающим чувством. Как мог, он старался ее успокоить: во время сессии скрывал дни экзаменов, перенося их на более поздний срок; объявлял уже полученную оценку, когда она этого не ожидала, и редкие тройки свои без зазрения совести называл четверками; отчаянно изворачивался и лгал, если случалось выпить с приятелями: мать панически боялась водки — быть может, потому, что ее дед, Виктора прадед, спился и умер в молодости; задерживаясь после десяти часов, самое позднее в десять звонил домой: в ожидании его она не находила себе места. В отличие от многих, поступавших так, чтоб избежать скандала, Виктор скандала не боялся: мама не только не скандалила, но и редко повышала голос. Он боялся, что ей будет плохо с сердцем.

Мать была больна сердцем и астмой. Виктор особенно тяжко переживал второе. Разумом он понимал, что больное сердце много опаснее, чем больные бронхи, — но сердечный приступ рядом с приступом астмы выглядел почти безобидно: мама пила капли, приятно и резко пахнувшие травой, держала под языком таблетку валидола или ставила на сердце горчичник — и иногда, если ей совсем становилось плохо, вызывала для укола “скорую”. Видеть приступ астмы было для него во сто крат мучительней: мама задыхалась, сидя на стуле или на кровати, бледное лицо ее покрывалось каплями пота и в груди что-то свистело и булькало. Иногда приступ начинался на улице, чаще всего в автобусе или в метро: она торопливо доставала из сумочки и вдыхала ингалятор, обхватывая пластмассовый наконечник накрашенными губами, — и Виктор терзался жалостью и злостью, видя удивленные и испуганные взгляды соседей, не знающих, что это такое. Однажды сидевшая рядом толстая, деревенского вида старуха, глубоко закутанная в серый пуховый платок, покосилась опасливо и брезгливо на мамин ингалятор и пересела на свободное место. Мама сильно покраснела, у нее задрожали губы — и они вышли на следующей остановке. К его жалости примешивалось горькое, запоздалое чувство раскаяния и стыда, — горькое потому, что то время давно ушло и в нем уже ничего нельзя было исправить. Бессердечным, бессмысленным подростком четырнадцати-пятнадцати лет он стеснялся матери: стеснялся того, что даже летом, боясь разбудить астму простудой, она одевалась необычно, не по погоде тепло, что хамоватых таксистов, перед которыми Виктору так хотелось выглядеть независимым и большим, она умоляющим голосом просила поднять все стекла, что в троллейбусе, автобусе, трамвае, опасаясь гуляющего через открытые окна сквозняка, она обыкновенно стояла у кабины водителя, хотя в салоне были свободные кресла, — и скучающие пассажиры разглядывали ее с недоумением и любопытством… Сейчас он вспоминал это — и ему становилось непоправимо стыдно и больно.

В пятьдесят лет мама выглядела… мама выглядела очень немолодой женщиной. Отец рядом с ней казался полным здоровья и сил. Виктор ничего не хотел думать об этом — но иногда, без всякого повода и продолжения, странно думал о том, что лучше бы у него было меньше молодости и здоровья.

У мамы в жизни был один человек и одна группа людей, которых она не любила; быть может, она не любила кого-то еще, но в силу своей терпимости и доброты не высказывала своего отношения вслух. Она не любила Папу Сталина, которого называла именно так; если бы она была способна на недоброе чувство такой силы, можно было бы сказать: она его ненавидела — за то, что перед войной ее отец, дедушка Виктора, просидел два года в тюрьме, где его били и мучили на допросах. Когда в присутствии ее начинали ругать дураком Хрущева, намекая на превосходство его предшественника, она вспыхивала и резко — непривычно резко — неизменно отвечала: “Может быть, Никита Сергеевич был и не очень умным человеком, но люди при нем стали спать спокойно”. Не любимую мамой группу людей — объединенных профессиональным признаком — составляли работники торговли. Вообще говоря, их никто не любил — кроме их семей и самих работников торговли, — но мамина неприязнь родилась и жила как очень личное, хотя и бесконечно далекое от зависти или обиды чувство. В больнице все дети были для нее равны, а эти люди делали, казалось, всё, чтобы разрушить этот священный для нее принцип детского равенства: приносили еду, которую большинство видело только на картинках, дарили лечащим врачам безумно дорогие арабские духи, совали хирургам деньги за операции… Сердце ее не верило, что это может иметь какое-то значение для Врача, но умом она понимала: врачи тоже люди, такие же слабые, как и большинство живущих на земле людей. Она была расстроена до слез, когда один ребенок ел ананас, а другой, хрустя яблоком, спросил, что это такое. Этих людей она называла торгашами; торгаши — было одно из немногих слов, которое мама произносила с выражением насмешки и превосходства. Сама она могла принести из больницы только цветы — и дома сетовала на то, как дороги цветы зимою.

Несмотря на свою энергию и настойчивость, мама была очень слабым человеком. Сила ее выступала, когда с кем-нибудь из близких случалась беда, — но и тогда ее сила только подчеркивала ее слабость: она изнемогала под тяжестью борьбы, плакала и болела после каждой победы, и Виктору иногда становилось страшно — ему казалось, что ей не выдержать очередного несчастья. Для себя она не могла ничего;

она была рядовой врач, и на работе ее обижали и не любили. У нее не было настоящих друзей — и в одиночестве своем она очень тянулась к Виктору, — но было много знакомых, у которых росли дети и внуки. Редко вспоминая ее день рождения, они бросались к ней всякий раз, когда в дом приходила болезнь: мама была опытный врач и не более, и не имела ни связей, ни положения, — но шли неизменно к ней, зная, что она сделает всё для больного ребенка.

Да, настоящих друзей у нее почему-то не было — и Виктор, считая маму святой, объяснял это тем, что у святых друзей не бывает. Мама очень была терпима и никого не позволяла себе упрекать; но добродетель всегда оскорбляет порок уже самим фактом своего существования. В сущности, она была очень одинока.

К его намерению жениться на Наташе мама отнеслась более чем спокойно (признаться себе: “холодно” ему не хватило сил). После короткого молчания она сказала: “Может быть, тебе немного подождать?” Это было всё, и этого было достаточно — потому что сказала она это непроизвольно и быстро таким голосом, что Виктор с болью, после внутреннего долгого сопротивления понял: мама, которая с Наташей — его знакомой была всегда хороша, к Наташе — его будущей жене отнеслась с плохо скрытой неприязнью. Это его огорчило намного больше, чем могла огорчить большинство молодых людей подобная ситуация: мать очень много места занимала в его жизни — не столько в материальной, житейской ее стороне, сколько теми мыслями, чувствами, тем внутренним миром, который с раннего детства в нем пробуждался матерью.

Уже тогда — а может быть, позже, — поразмыслив, он мог назвать причины этой неприязни. Первой из них могло быть то ревнивое, обреченное, нередкое у матерей чувство, которое часто не осознается или не признается ими вполне и которое часто они выдают для себя за желание видеть сына счастливым с другой, лучшей и более достойной его женщиной: мать слишком сильно его любила, чтобы делить его с какой-то Наташей. Второю причиной могло быть то, что мать догадалась о возникшей между этой девушкой и ее сыном близости, и Наташа сильно упала этим в ее глазах. Она понимала, что времена изменились, но в кругу семьи и в своих суждениях придерживалась старомодных устоев молодости — когда на девушку, в десятом классе потерявшую невинность, вся школа показывала пальцами. Порядочная девушка и тем более девушка, на которой хотел жениться ее сын, не должна была вести себя так до свадьбы. Наконец, третьей причиной могло быть то — огорчавшее и Виктора обстоятельство, — что Наташина мать была “торговкой”, хотя мама не позволила бы себе ни перед Виктором, ни даже про себя упрекнуть этим Наташу — и даже слово это произнести вслух, говоря о ее матери. В ней не было ни капли того, что можно было назвать спесью или сословной гордостью, но Виктор с детства помнил еще от бабушки ходившие в семье изречения, одно из которых принадлежало классику, другое народу: что бытие определяет сознание и что яблоко от яблони недалеко падает. Мать Наташи действительно была заведующей секцией гастронома по должности и базарной торговкой по нутру. Дом ее был обставлен дорого и безвкусно — современные грубые, безликие вещи, стоившие больших денег. Но для Виктора это был ее дом — Наташа в его глазах не имела к нему никакого отношения.

Наташа не могла не почувствовать возникшее, хотя и изо всех сил скрываемое отчуждение — и тоже замкнулась, стала спокойна и холодна. Внешне это почти не было заметно — Виктор его чувствовал только потому, что слишком хорошо знал обеих женщин. Наверное, Наташа многое рассказывала своей матери; Виктор в этом ее не винил, он сам любил мать и потому чужая любовь была для него чувством неприкосновенным. В сущности, рассказывать было нечего, но, быть может, самый тон Наташиных рассказов, даже незаметно для нее самой, изменился, потому что ее мать стала говорить с Виктором по телефону сухо и недоброжелательно. Впрочем, всему этому Виктор не придавал особого значения и думал об этом только в дурную минуту; и во всяком случае тогда, в самолете, он ни о чем об этом не думал. Он думал только о Наташе.

Он прилетел в Москву в девять часов утра и позвонил Наташе на работу. Необыкновенным было счастье слышать ее голос и сознавать, что через час он может подъехать к ней в институт и ее увидеть: в Иркутске он почти физически ощущал, как их разделяет четверть земного шара. Наташа сказала, что будет у него в семь часов вечера. Наташа сказала: “Целую” — и он чуть не поцеловал сказавшую это трубку. Отцу он звонить не стал. Почему он не позвонил отцу?!

Он приехал домой в одиннадцать часов и сразу лег спать — глаза его закрывались от усталости. Сон его всегда был очень крепок; это его судьба была в том, что он проснулся — оттого, что кто-то хрустел в замке ключом, открывая входную дверь.

Он протер глаза и посмотрел на часы: было два часа — и удивился. Кто это может быть? Мама в Кисловодске, отец на работе. Мысль о квартирных ворах мелькнула у него в голове: он вспомнил, что вопреки многолетней, еще детской привычке не поставил на предохранитель замок. Дверь открылась; кто-то вошел, тяжело ступая, и вошел не один. Виктор приподнялся — и услышал голос отца.

Он услышал не слова, которые не смог разобрать за закрытой дверью, а звук его голоса, впрочем необычный — мягкий, неуверенный, осторожный. Он с облегчением зевнул и опустил голову на подушку… — и услышал другой голос.

Он остался лежать не открывая глаз; при звуке этого голоса сердце его забилось с такой силой, что отдельные его удары слились в ровный, в висках подрагивающий гул — и кровь жарко бросилась в голову. Это был голос женщины.

— У тебя дома я всегда чувствую себя партизанкой, — сказала женщина.

Отец тихо ласково засмеялся.

— Ничего не бойся, малыш.

Послышался шорох поднявшихся рук — и долгая тишина. Виктору стало трудно дышать: он открыл рот и глубоко и бесшумно вздохнул.

Поделиться с друзьями: