Кружок друзей Автандила (Повести и рассказы)
Шрифт:
Уличные продавцы газет — либо мальчишки лет до двенадцати, либо, совсем наоборот, периодически подрагивающие от прожитых годов неопрятные старики, оттесненные непрекращающимся дождем к самым дверям станции, потерявшими утреннюю и даже дневную еще напористость голосами все еще пытались сбыть торопящемуся люду очередную порцию уже потерявших за день новизну новостей. Сычиными глазами поглядывали на толпу здоровенные парни, засевшие за стеклянными витринами пристанционных киосков и почти не шевелившиеся на фоне заставленных разнообразными бутылками полок. Для них деловая часть вечера только начиналась: вот-вот с работы должен был хлынуть основной поток трудящегося люда, который просто не мог пройти мимо этих киосков без того, чтобы не озаботиться приобретением чего-нибудь потребного для ожидаемого домашнего отдыха и ужина перед телевизором, ибо ни отдых, ни ужин не приобретают, если так можно выразиться, привычной гастрономической и эстетической законченности без наличия на столе чего-нибудь из сычиного ассортимента.
Были, впрочем, в толпе и такие, кто не ел пирожков, не покупал газет и даже не протягивал своих кровных в узкие щели винных прорезей, а пробирался на периферию толпы, чтобы облокотиться на железные перильца, окружавшие пристанционную площадку, и полюбоваться на Христа Спасителя. Как ни странно, но его огромные купола, совершенно, вроде бы, затуманенные дождем, когда я смотрел на них из моего не такого уж далекого отсюда окна, здесь, от метро, через дорогу от собора, мерно и сильно горели над размытым в сумраке телом храма, отражая каждую крупинку света, попадавшего на них от зажженных окон и фонарей подбирающейся к ночи Москвы. Прожектора, иногда с ненужной
Я ввинтился в толпу и, не отвлекаясь на газеты, пирожки или даже собор, подобрался к кассам, наменял пятаков, бросил один из них в прорезь только поставленных тогда на станциях автоматических турникетов и, с не изжитым еще опасением быть ни с того ни с сего прихлопнутым рычагами глупой и ненавидящей человеческого пассажира — о, тени луддитов! — машины, сожравшей уже мою честно опущенную монету, проскользнул внутрь станции. Пора было решать, куда направляться. Поскольку чаще всего Провидение реализовывало себя через налепленные на внутренней станционной стене бесчисленные объявления, то к ним я и подошел, смешавшись с целой толпой других жителей и гостей столицы, прикидывающих у этой стены надежд и откровений, чем бы занять время.
В тот вечер жизнь предлагала все что угодно. Дело было за Провидением, так что я, даже не особенно вчитываясь, бездумно скользил глазами по оплакаченной стене, полагаясь на то, что незримо сопровождающий охранительный демон сам остановит их на том месте, что мне на сегодня назначено. Так и случилось. До меня вдруг дошло, что я уже не болтаюсь глазами взад-вперед по объявлениям, а вполне осознанно читаю крупные черные буквы на большом светлозеленом листе, сообщающие мне, что в продолжение почтенных московских традиций после долгого перерыва в обновленном тщаниями новых городских властей лекционном зале Политехнического музея на Новой площади состоятся поэтические чтения или, если по старому, Вечер поэзии. Потенциальным посетителям обещались самые свежие стихи ведущих наших поэтов, а впридачу к этому еще и свободная, то есть не слишком явно поднадзорная, дискуссия о путях поэзии в нашем непростом и заметно подоглохшем к прекрасному нынешнем мире. Четким шрифтом было перечислено двадцать-двадцать пять имен — в основном, вполне знакомых — предполагавшихся участников. Интересно, что демократичности в этом, хотя и напечатанном в честном алфавитном порядке, списке было не больше, чем в любом другом списке, что можно было прочитать в столичных газетах и афишах, ибо имена тех, на кого, в основном, ловили поверхностно начитанную публику организаторы, были набраны не в пример крупнее и жирнее имен менее знаменитых. Кто их теперь и вспомнит-то, имена, как те, так и другие — то есть в том смысле, что кто-то, может, и помнит, но уж во всяком случае не я, поскольку во мне, с моим просыпавшимся сквозь пальцы номиналистическим миром имен и названий, копошится только нечто ассоциативное. Человек — и что-то с ним связанное. Ну, вот, хотя бы — здоровенный такой, шумный, и тут же зачем-то хамство и гастрономическая торговля! [9] Из продавцов, что ли? А если нет, то какая торговля, где торговля, зачем торговля? Но вот лезут в голову покрытые косым стеклом прилавки с наполненными всякой снедью эмалированными поддонами — и все тут! И даже ценники с перевранными продавщицкой лимитой названиями самых что ни на есть обычных продуктов. Хотя и продуктов было не так, чтобы особенно... Впрочем, мы не о продуктах. Или, точнее, о продуктах, так сказать, нематериальных. Вот как раз и еще один — только от имени какая-то невнятица осталась — то ли Дима, то ли Коля — а сразу за ним человек в синем милицейском кителе, рожа здоровая, красная, кум королю, хозяин мира! А почему с ним этот то ли Дима, то ли Коля якшался — хоть убей, чтобы и строчку вспомнил! И опять — симпатичный такой блондинчик — мне еще его фотография несколько лет назад где-то на глаза попалась — и тут же вижу самого себя на одуряюще пахнущей августом полянке посреди березовой рощи, где сижу я на траве возле расстеленного газетного листа, на котором уже и колбаса нарезана, и водка в синие граненые стопки разлита, и друзья вокруг сидят... [10] А в кронах уже осень желтизной шуршит, и все, вроде бы, хорошо, но жизнь уходит... И большеглазый такой, с бородкой — за версту каким-то подпорченным сладострастием тянет, а вот стихов не помню. [11] Только лицо. Еще какой-то кругломордый с подвывами и странной любовью к начальной геометрии, хотя причем тут геометрия — убей, не скажу... [12] В общем, действительно, кого там только не было. Помню даже, как подумал, что даже если не самые замечательные в своей жизни стихи услышу, то уж, во всяком случае, на хороший занимательный скандал полная надежда, поскольку всю эту лирическую братву хлебом не корми, но дай только сцепиться на глазах почтенной публики на тему, у кого правильнее получается, тут уж может и совсем не до стихов статься... И почувствовал, что это именно то, что нужно, чтобы разогнать тоску... В общем, участь моя на тот вечер была решена. Политехнический!..
9
Тут начинаются шифрованные зигзаги памяти: «...от мух кисея, сыра не засижены», — как не узнать Маяковского.
10
Березки и водка в стаканах — тут просто: Есенин.
11
Большие глаза, бородка и сладострастие с изъяном — голову даю на отсечение: Кузмин. Хотя опять же, вряд ли он по таким вечерам ошивался. Разве что Юркун мог затащить. Скажем, в 1921 году в Политехническом музее под председательством Валерия Брюсова проходил «Смотр всех поэтических школ и групп» с участием неоклассиков, неоромантиков, символистов, неоакмеистов, футуристов, имажинистов, презентистов, ничевоков, эклектиков, экспрессионистов. «Паника и экзальтация, ужас и восторг, неспокойствие, неуравновешенность — вот пафос современного искусства, а следовательно, и жизни. Смешанность стилей, сдвиг планов, сближение отдаленнейших эпох при полном напряжении духовных и душевных сил.» (Михаил Кузмин).
12
Единственно, что приходит в голову, так это Вознесенский с его геометрической «Треугольной грушей». Его-то, конечно, каленой метлой с эстрады было не согнать, но ведь не в те же годы...
Стало быть — «Дзержинка». На Лубянскую площадь я и вынырнул из метро прямо напротив подметавшей постамент шинели чахоточного основателя ГПУ, сзади которого умиротворяюще светили мягким желтым светом бесчисленные окна огромного желтого здания, наполненного, как маковая коробочка зернами, ретивыми продолжателями нескончаемого дела застывшего посреди площади иссохшего носителя острой бородки. «Ни о чем не беспокойтесь, — говорил этот мягкий свет всем разом и каждому в отдельности, — идите и слушайте своих Есениных и Приговых (надо же — опять какие-то имена выплыли, а вот ни к каким текстам привязать их не могу, хотя и набит строчками, как говорится, по самую завязку, но вот какие чьи — тут уж извините!), наслаждайтесь, негодуйте, даже спорьте, а мы, тем временем, времени и сил не щадя, присмотрим за тем, чтобы вам читалось и слушалось, негодовалось и даже спорилось спокойно и без помех. Но если за всей этой поэтической мешаниной от споров ваших отбросится тень сомнения на то святое, что нам завещано беречь, то пусть повинные в том не обессудят — ведь вкупе с многим другим мы и затем здесь, чтобы не дать темным языкам этой тени свободно играть на просторах родины чудесной, а значит, и не дадим!» И можно ли было о чем волноваться, слушая тихую эту речь? Никто, естественно, по большому счету, и не волновался.
Но отсутствие больших волнений не мешало кипеть волнениям и несогласиям малым, и те, кому
необходимо было дать этому кипению выход, толпились сейчас у касс поэтического зала Политехнического, к которым попал и я, перейдя Лубянскую и протопав по застоявшимся в выбоинах тротуара лужам мимо шашлычной и букинистического, что ютились в скоплении прижатых друг к другу двухэтажных домов, прикрывающих вид от метро на темный проход, направлявшийся от другой стороны Серовского проезда к подъезду, где еще, если не ошибаюсь, предстояло пальнуть себе то ли в сердце, то ли в висок, то ли вообще повеситься — впрочем, одно другого не слаще — одному из крупношрифтовых участников предстоящего вечера. [13] Впрочем, по-моему, это уже другая история. А тогда я, к счастью, попал в околокассовое столпотворение достаточно рано, чтобы еще успеть после некоторой возни на заплеванном пятачке получить в руки мягкую серую полоску билета.13
Естественно, Маяковский — и жил рядом, и, несомненно, крупным шрифтом был на афише выделен.
И хотя на мне эти серые полоски явно не закончились — народ роился вовсю и никаких ограничительных объявлений на окошке кассы еще не было и в помине, но когда я, на ходу расстегивая влажную куртку и разматывая обкрученный вокруг шеи шарф — ведь помню даже его красный цвет, обшарпанные кисточки на концах и колючее покалывание под подбородком, — поднялся по лестнице в зал, то увидел, что он уже практически полон. И даже не практически, а просто полон. Свободных сидений уже не просматривалось, и народ начинал располагаться прямо на ступеньках двух ведущих вниз к эстраде проходов. Глаза мои тогда еще видели изрядно — во всяком случае, не слезились, как сейчас, после каждой исписанной страницы, да и слух был в норме — впрочем, на слух мне и сейчас пожаловаться грех: вот сижу я под лампой в кабинете, а слышу, как на кухне бьется об оконное стекло какая-то муха, хотя, с другой стороны, какие же мухи зимой, так что, может, просто вода в кране урчит, да и какая, собственно, разница, главное, что слышу я что-то с кухни... или не с кухни... Да и вообще, причем тут кухня — мне ее как отремонтировали какие-то халтурщики три года назад, так мало что две чашки гарднеровские пропали, еще и шумит там что-то все время — вода, мухи, еще черт те что, главное, что все время слышу... Вот именно что слышу! Не хуже, чем... чем что?.. А! не хуже, не чем что, а чем тогда...
...когда я не стал даже и проталкиваться вниз, а удобно пристроился на свободной пока еще ступеньке у одного из верхних рядов — не так уж, в конце концов, и велик был зал... а почему, собственно, был? Он, небось, и сейчас такой же... если не снесли, конечно... там ведь все посносили... но я что-то не припомню, чтобы слышал, облокотившись даже о боковину левого от меня сиденья, в которое была втиснута здоровенная свиноподобная деваха в розовых переходных прыщах и черной форме этого, как его, реального, нет... — ремесленного училища. Так что наслаждаться предстоящим приобщением к волшебному миру рифмованного — впрочем, они все и на верлибры были горазды! — слова мне предстояло разом и в достаточном комфорте и, вместе, в приличествующей случаю несколько артистической и, я бы даже сказал, богемной обстановке, ибо разве не соответствовало именно ей сидение на лестничной ступеньке, а не в каком-нибудь, например, просторном бархатном кресле вицмундирного театрального партера Государственного Академического... Впрочем, по поводу приобщения у меня довольно скоро появились сильные сомнения: когда в зал довольно быстро перетекла, поднявшись противу всех физических законов снизу вверх, вся толпа, клубившаяся до того возле касс, — похоже, что в погоне за выручкой администрация вообще решила не ставить никаких пределов заполнению зала, — то в помещении поэтического турнира установился такой ровный и мощный гул, что у меня не было полной уверенности в том, что крикни я сейчас во все горло, так сам себя услышу. Да и дышать становилось все труднее — то ли мне это сейчас кажется, то ли и в самом деле... в общем, хоть топор вешай... Но, похоже, действо, все-таки, начиналось.
Сначала на сцену, семеня кривоватыми лапками, выбежал какой-то мелковатый гаер в клетчатом пиджаке и начал визгливо и неразборчиво выкрикивать в зал набор разнокегельных имен с афиши, что было, в общем-то, совершенно бессмысленно, ибо список тех, кто предполагал выступать в тот день, и так все знали и именно потому и пришли. На гаера завопили, засвистели, затопали ногами:
— Хватит болтать! Даешь поэтов!
Мелковатый быстро дематериализовался. Чередой пошли поэты. Увы, с тем же эстетическим и эмоциональным результатом можно было продолжать слушать начавшего вечер недомерка. Какая там высокая поэзия, какой там скандал! — ни единого живого слова не доносилось со сцены. Нечего было слушать, не о чем было скандалить. Я ловил себя на том, что перепутал если и не век, то уж год, во всяком случае. И дурными словами крыл втихомолку так неудачно подвернувшуюся под мой взгляд афишу с «Кропоткинской». Читали, в основном, невнятную гражданскую лирику с упором на перековку, перестройку, избавление от попутчиков и борьбу с привилегиями, [14] а на записочные и исключительно похожие друг на друга вопросы из зала отвечали такими заезженными и многократно прочитанными в разнообразных мемуарах словами и остротами, что мне становилось неудобно даже не за них, а за себя, что такое слушаю.
14
Поскольку перестройка и борьба с привилегиями в России дело традиционное, то для датировки ценность этой информации сомнительна.
Зал не то, чтобы страдал, но как-то отходил от читающих. Гул посторонних разговоров, которые вели между собой сидевшие на соседних — а иногда и не только на соседних — местах слушатели, непрерывно нарастал, так что через некоторое время представлялось возможным разбирать читку только наиболее громкоголосых служителей муз. Остальные в течение положенного числа минут беззвучно открывали рот в насмешливое урчание зала и, получив некоторое количество аплодисментов — добрый у нас даже после всего народ, что и говорить! — исчезали в боковую дверцу, которая тут же выпускала нового выступающего. Разницы между мелкокегельными и крупнокегельными выступающими не было видно или, точнее, не было слышно решительно никакой. Минутное оживление настало в зале только когда невысокая, в лаковых сапожках под колено, черном свитере и с длинными бусами поэтесса, сообразив, что ее слабый голосок не проникает в совершенно раздухарившийся зал далее первого ряда, и еще не будучи, по-видимому, достаточно закалена подобными выступлениями, от обиды расплакалась. [15] Плача ее не было слышно, как до того не было слышно и ее текстов, но лицо ее перекосилось в такой совершенно очевидной гримасе, что зал решил считать это за мелкий скандал и потому хлопал ей дольше, чем кому бы то ни было до нее. Да-с... Именно так...
15
А это, похоже, вновь 60-е годы просунулись, поскольку больно уж поэтесса эта молодую Ахмадулину напоминает.
Очередным видением перед уже довольно раздраженно ворчащим залом возник некий тип в военном кителе без погон и в этой, как ее... ну, не в буденновке, но тоже нечто конное... впрочем, неважно. А важно то, что достаточно мощным и потому хорошо слышным даже на моей верхотуре голосом он с назидательными подвывами под видом интимной лирики, которой явно жаждал стосковавшийся по доброму слову народ, начал излагать кое-как зарифмованную чудовищную пошлятину по поводу опасности преждевременных половых связей, в результате которых доверчиво отдающиеся девушки в интересное положение попадают довольно быстро, а вот замуж, совершенно наоборот, могут не попасть и вовсе, хотя и пытаются прямо по горячим, так сказать, следам вырвать у партнера некие обязательства. Но партнеры тоже не дураки, а посему, получив свое, отводят глазки и скромно не говорят ни да, ни нет. В общем, кошмар. [16]
16
Старик ходил по поэтическим вечерам еще и в 60-е. Иначе как бы запомнил Асадова с его: «Как только разжались объятья, девчонка вскочила с травы...» и так далее...