Кто по тебе плачет
Шрифт:
А что же теперь? Почему никто не залетает сюда? Разве меньше тут синевы и простора, и некуда взвиться, и негде прочертить белый след, почти невидимый снизу?
Не хочу верить, но сознание мое подсказывает нелепую догадку. Некому прилететь, потому что бьются они вдали отсюда... бьются последние, бьются насмерть в самой страшной последней схватке, в чистом сиянии неба.
Как оно холодит равнодушной бесконечностью...
Синицы влетают в окошко фургона, как в собственный дом. Угостил однажды печеньем, нахалки наведываются каждый день. Садиться не раму, одним глазом, бочком смотрит
Обратил внимание, что в лесу не подошел к тикалке, не проверил, как всегда... Равнодушие? Нет, привычка свыше нам дана, замена радости она. Всему замена.
Вот и первая накладка в моей работе. Подумал вдруг, как я буду поднимать краном ванны для жилых комнат, если поставлю крышу на доме? Надо их поднять, пока нет ее, и поставить, на свои места. Но один этаж у меня готов, и придется кому-то ванны тащить через дверь... Шляпа. Головой надо работать.
Сегодня возил на погрузчике ванны с унитазами, поднимал их красном и ставил. Девять ванн, девять унитазов. Рядом положил ящики с умывальниками.
Голубое небо смотрится в голубые ванны. Эту голубую радость в Москве называют: мечта идиота. Но красиво, ничего не скажешь.
Она посмотрела, как ванны взвиваются в небо.
– Теперь и я поверила, дом будет...
Конечно, будет. Стены дошли до подоконников. Пора вживлять окна. Окна второго этажа.
Никогда не был таким занятым, как здесь. Кромешно занятым.
Наполнен до краев. Но вижу ее три раза в день. Она с утра до вечера или на кухне или в оранжерее.
Стол в нашем кафе можно снимать для рекламы Внешторга, такое великолепие. От клубники до пирожков с луком и грибами. От морковного пудинга до сибирских шанежек.
А сегодня сказала:
– Так хочется проснуться и пойти на работу. К остановке троллейбуса... Подождать,... прокомпостировать билет... Смотреть в окно. Выйти у газетного киоска... Налево, направо... Толкнуть нашу стеклянную дверь. Снять перчатки. Бросить сумку на стол. Увидеть надоевшие милые лица... Разное было... Хорошее, плохое... радости, обиды... Кто и что про кого сказал, подумал... А теперь не могу без них, Скучаю. Нет сил, как увидеть хочется...
Смотрю на деньги, сморщенные после воды. Разложил их на столе. Неплохо было бы купить на эти сушеные деньги билет, вернее два билета к Москве, увидеть наконец – то, что лежит за краем леса, первый дом после этого леса, первую станцию. Две недели ехать по неохватным равнинам, полям и лесам, видеть в окно города и села. Чтобы вагонный проводник поил нас дорожным чаем, а я бы ей говорил, что чай не идет ни в какое сравнение с чаем кафе-шалмана «Кому шишки, кою пышки». С ее чаем...
Помню, как однажды показали мне сторублевую бумажку с ликом царицы Екатерины. С каким смутным волненьем разглядывал и трогал я тот опавший лист с великого дерева, усохшего, давно отшумевшего дерева. Символ могущества, которого
больше нет, знак величия, которого не существует, обрывок декорации забытого спектакля, бумажный клочок...В одной книге исповедь человека про самый первый день оккупации врагами деревянного русского городка... Самое первое ощущение – был страх пустоты. Удалилось, пропало, исчезло что-то надежное, незаменимое, крепкое, большое, которое могло единственное охранить, заступиться, не дать никому в обиду... Не стало, как пишет он, того чего раньше не замечал. Государственности...
Скрипучее слово. Но мы оторваны от него, нам уже неудобно и беспокойно. Пустота. Ждем чье-то вмешательство, участие, заботу о себе... Хотя все под рукой...
Да что со мной?... Слюнтяй. Раз есть у меня еще немного времени, пока не сморил сон, почитаю книжицу «Видеомагнитофон „Мираж“«. Надо вникнуть в него когда-то. Сложный прибор, ломать не хочется.
Деньги мы спрячем в бумажник... На дорогу.
Льет проливной дождь. Хорошо, если недолго. Вдруг дожди перейдут в осенние, обложные? Для меня – беда. Не знаю, как на стройках, я в дождь работать не пробовал.
Деваться некуда. Сижу в кафе напротив нее, смотрю, откровенно разглядывая милые губы. Почему собственно милые? Такими же они раньше были. Притягивают что ли? Ресницы, глаза, лицо. Волнуюсь от ощущения наглости, словно теперь, чтобы глянуть в ее глаза надо черпнуть из глубины себя немножко храбрости. Но ведь я смотрюсь в них почти все лето. Может быть, скользил мимолетно взглядом, а сейчас волнуюсь от непрошенной смелости, от близости.
Какая ты женственная, хочу сказать я.
– Хочешь, – говорю, – кино покажу?
– Где, в кладовке? – наливает она чай.
Как наливает, как наклоняет голову, как подает мне чашку – все движения волнуют меня легкостью, женственной плавностью. Догадывается ли она, как я странно переменился? Попробуй, пойми по этим улыбчивым губам и женственно милым глазам.
Охрани меня, великая нежность, от наглости... Она в закрытой полотняной кофточке, а я вижу, чувствую мои губы на ее обнаженном плече.
– В гостиной, да еще у камина, конечно, приятней, – слегка посмеиваюсь я.
– Зачем при таком отоплении камин?
– А если трубы лопнут?
– Лопнут? В мороз? – она поежилась.
– Но ведь я с тобой, – впервые как бы хвастаюсь этим я. Верный признак тяжкой болезни.
– Ты добрый, – очень просто и ласково говорит она.
– Вот «Мираж» начал осваивать, скоро налажу телевизор.
– Пленки? «Мираж»... не надо, – голос у нее совсем потерянный.
Какие мы стали пугливые с ней. Мираж, ну и что? Не отечественный прибор. Назвали, не помышляя, как попадет он к двум оторванным от всего... К нам...
Люди, с подземных пещер мечтали оставить о себе зримую память. Хоть что-нибудь о себе. Углем рисовали на стенах, лишь бы не уйти в никуда, в пустоту, в ничто. Лепили из глины смешные свои фигурки, резали в дереве, долбили в камне. Потом рисовать научились почти живых и бессмертных. Потом фотографировать. Потом и вправду начали двигаться, говорить, звучать навсегда. С полотна, с экрана, с пленки. Уходя, оставляли другим свой мир, свою жизнь. Успокоенные перед неизбежным, что живут и действуют вместе с нами. В миражах и виденьях в словах и мыслях, в памяти зримой как наяву.