Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Я не хочу вздымать во гневе руки и осуждать нравы — цифры красноречивы без комментариев; мне страшно за детей, которые будут так расти, — или кто-нибудь из вас думает, что пятнадцатилетние мамаши смогут воспитать тайные плоды неосознанной страсти? Что я наверняка знаю — большинство из девчушек, поспешно расставшихся с невинностью и произведших себе собственные куклы, не побежит топиться с горя в реке Потомак. В Вашингтоне у меня несколько лет назад произошла — и запомнилась — встреча, которая с большой долей вероятности позволяет прогнозировать будущее энергичных молодых мам.

Свернул я в проулок, сокращая дорогу к гостинице, и наткнулся на стайку разноцветных (впрочем, преобладали черные) детей; было похоже, что шестиклассники возвращались из школы и остановились посекретничать. Я широко улыбнулся им, еще хотел по затылку какого-нибудь погладить — очень уж симпатичные были детки. Но стайка расступилась и вытолкнула навстречу мне чернокожую девчушку — едва до нагрудного кармана мне ростом, совсем маленькую, в цветастом платье-халатике. Девчушка рывком распахнула халатик — под ним ничего из одежды не было — детское тельце шоколадного цвета. Улыбнулась она вполне профессионально и, протяжно, по-южному выговаривая слова, пообещала мне множество удовольствий. Девочкин эскорт стоял вокруг с очень серьезным видом — правые руки в карманах. Смешнее всего бы я, наверное, выглядел, начни их стыдить; не придумал ничего лучшего, как

молча пройти сквозь детишек — словно сквозь тростник: ни один не был выше моих подмышек.

…С тех пор как я узнал приведенную здесь официальную статистику вашингтонских деторождений, нет-нет и подумаю: а чем виноваты дети, что будет с ними? Осколки сексуального взрыва улетели в будущее, дальше что?

Ну, что касается слова «дальше», то оно не всегда было популярным в Америке. За последние десятилетия авторитет и значение размышлений о будущем возросли, но американцы традиционно с трудом привыкают к понятиям и вещам, которые невозможно взвесить, измерить или потрогать. Я уже писал, что Америка в последние годы постарела, у нее убавилось уверенности в себе и подчас прибавилось суетливости. Но в то же время ведь именно сейчас, как никогда прежде, можно почувствовать, что жители Соединенных Штатов уже не ощущают себя, как правило, беглыми европейцами, африканцами, азиатами, — заработаю, мол, денег и уеду домой… Теперь Америка все больше обрастает собственными детьми, американцами насовсем, болеющими за свою родину, мучительно размышляющими о ней. О морали говорят много, но честные люди ищут мораль, соизмеримую с главной мировой болью. В Медисоне возле мотеля «Парк Мотор Инн», я видел демонстрацию против приезда в город сотрудника ЦРУ, желавшего прочесть лекцию о своем участии в пиночетовском путче. Этот самый сотрудник, некий Дэйвид Эттли Филлипс, кричал о морали; о морали скандировали демонстранты; о морали бурчал дежурный полисмен в вестибюле; о морали попискивали старушки, которые не могли про толпиться на лекцию к цээрушнику сквозь ряды протестующих. Америка очень сложно переживает свои моральные кризисы, страдая от собственной душевной боли, от муки прикосновений к пустоте. Путь этот очень сложен и видим со стороны; вчера еще заваливавшая мир портретами белозубых, мускулистых парней, легендами о следопытах, пересекающих континент, славными продуктами своих неутомимых ума и рук, Америка вдруг принялась рушить легенды о себе самой. Порой даже переписывались образы героинь, навсегда вросших в увлекательность рассказа о покорении новых земель; унижение женщины — это всегда страшно, и ни одна нация не может себе позволить такой роскоши без угрозы потерять собственное лицо. Это ведь патология, злая выдумка, мазохизм, когда какая-нибудь сучка заявляет с глянцевых страниц прекрасно сверстанного ежемесячника, что нормальную женщину могут интересовать в джинсах только два места — спереди, где замок-«молния», и сзади, где накладной карман с кредитными карточками. А ведь американские женщины, кроме всего прочего, придумали джинсы и научили мир носить их — как они терпят эти пощечины? Ну ладно, все это, конечно, не стало — не могло стать — главнейшим из лиц Америки, но оголенность внезапно состарившейся страны хлынула на ее витрины и глянцевые обложки. Все взаимосвязано; порнография духа — по терминологии Андрея Вознесенского — болезненная для каждого, кто желает добра великому народу Америки, прежде всего для самих американцев. Ну конечно же можно пойти по той логике, что люди хотят платить, и они получают то, за что платят, — словно суп из хвостов кенгуру или сладких муравьев по-кантонски. Но Кеннет Тайнен, англичанин, ставший одним из организаторов постановки на Бродвее порнопредставления «О! Калькутта!», говорит очень точно: «Это подарок для усталого путешественника — в чужой стране, где он не знает языка и ни с кем не знаком. Я считаю, что это абсолютная социальная необходимость для людей, которые некрасивы, одиноки и стары…» Но «О! Калькутта!» идет вовсе не для уродливых стариков; просто путешественники, больше трех с половиной веков назад сошедшие на берег Америки с легендарного парусника «Мейфлауэр», очень устали за минувшие с тех пор годы — в нескольких поколениях. Корабли приставали к незнакомому берегу один за другим, но люди, сходившие на берег, зачастую узнавали такие одиночество и отчуждение, каких не встречали в оставленных своих бедных заокеанских домах. Как-то я разговорился об этом с довольно известным в Штатах поэтом Виктором Контаски. Из переводимых мной в течение многих лет американских стихов я почерпнул очень точное впечатление о том, насколько человек здесь бывает отчужден от земли, на которой строит свой дом, от птиц и зверей, населяющих эту землю. От других людей тоже. Земля Америки бережет свою непокорность — ее деревья посажены кем-то незнакомым тебе, в ее земле не похоронены твои прадеды, хозяева этой земли уничтожены тобой, европеец, и, умирая, они не рассказали ни о чем. Америка переполнена своей непокорностью, своим неподчинением пришельцам — земля ее покоряется, лишь будучи изрезанной, вздыбленной, разверзнутой; ее бизоны покорились лишь после гибели, ее индейцы вовсе не покорились. Виктор Контаски показывал мне пейзажные стихи, где деревья вцеплялись в одежду, стремясь ее разорвать, а ручей уходил сквозь ладони жаждущего. Дело в расстоянии между человеком и окружающим миром. Я знаю стихи о расстояниях между человеком и миром очень почитаемых мною современников — Теодора Ретке, Кеннета Петчена, Сильвии Плат, Роберта Лоуэлла, — пострадавших от одиночества на отчужденной земле (Сильвия Плат кончила самоубийством). Роберт Лоуэлл пишет о самом населенном городе западного полушария так (когда-то я делал свободные переводы этих стихов, и здесь — отрывок):

Одинокий человечек стоит, заглядевшись вверх, словно орнитолог, а затем опускает взгляд на снег цвета перца и снег цвета соли и сметает снег с барабана, на который в лучшие времена наматывали, бывало, знаменитые электрокабели Вестингауза, покуда тот барабан не оказался на свалке. Человечек вряд ли откроет Америку, беспрерывно считая цепи проклятых грузовых поездов из тридцати штатов. Они трясутся и позвякивают, как старый металлолом. Человечку очень непросто сохранять равновесие, и поэтому он глядит вниз, посылая взгляд свой дрейфовать с битым льдом, плывущим по реке Гудзон к океану, словно разрушенная складушка-мозаика…

Человечек, о котором написано многими писателями и так много, очень одинок, ему скучно, и он страдает от этого. Америка полна секретов, ему недоступных; и вдруг окно в один из интимнейших уголков бытия распахнулось настежь. Общество лишалось одного из последних оплотов своей интимности, выставив напоказ зрелища и толстые книги, за которыми дедушка человечка тайком от бабушки и пуританской таможни когда-то ездил в Париж. Новая порнография стала возможной в среде очень разъединенных людей: старые книжицы из Парижа о разных

полупридуманных Мими и Коко — это одно, а безразличное обнажение перед людьми, с которыми ты встречаешься ежедневно, — совсем другое. Здесь — другая, символика, и внезапно ощущаешь, что — символика боли. Ну не может же вправду фотография голого зада считаться признаком великой интимности. Голый человек беззащитен; голая земля беззащитна; голое дерево беззащитно; мне всегда кажется, что чужая обнаженность требует помощи. Когда нагота становится демонстративной и вызывающей, она тоже нуждается в помощи; у библейских страдалиц отрастали косы, скрывавшие их наготу, дарившие в беде хоть этакую защиту. Пленных раздевали догола — победители всегда оставались одетыми; на обнаженном теле видны все шрамы и все тайные знаки — всем ли надо их видеть? «Студенты-проказники» бегали голышом по территории университетов — мода на такие пробежки вспыхнула и тут же погасла в начале семидесятых годов. Человеческая нагота многообразна — разница между обнаженными Ренуара и голыми девками из порнографического журнала такова же, как между созвездием Рыб и маринованной селедкой из банки, — это ясно. Когда-то французские короли удостаивали приближенных высшей чести — присутствовать при своем одевании. Нынче приглашают на раздевание — и это тоже тоскливо.

Между тем и здесь все идет к ясности; американский голяковый бум, которому еще в конце шестидесятых годов пророчили неудержимое развитие, понемногу пошел на спад. Даже не то чтобы на спад — попросту люди очень быстро поняли, что-их желание обновления одним оголением не будет удовлетворено. И вот вместо сверхциничных появляются романы сентиментальные, вроде «Истории любви» Эрика Сегала, — пышным цветом распускается старозаветная пошлятина с целующимися голубками. Мода определила круг своих потребителей и вширь уже не идет: настало время задуматься.

Американская нагота многолика — кто расскажет мне все о ней? Издеваться или — слюноточиво и сально — любоваться обнаженными вряд ли честно; нагота навсегда ранима и полагается на чужую порядочность даже подсознательно, в любом случае. Это беда, а не забава, — даже хихикать надоедает. Древние по необразованности считали, что, протыкая булавкой чье-то карикатурное изображение, можно угробить оригинал; сегодня карикатуры с булавками никого не убивают и не в состоянии никого убедить. Человечек, о котором писал Лоуэлл, стоит на мосту через Гудзон, ему тоскливо, он готов прыгнуть в грязную воду; коснется он воды сразу же или вначале ударится о порнографический плакат, плывущий поверху, — все равно утонет.

Мы сидели с добрым моим американским приятелем и пили кофе. «Ты вправду против сексуальной революции?» — спросил он. «Знаешь, — ответил я, — мне не нравятся некоторые термины. Не люблю определения „сексуальная“ революция, потому что в моей истории и, кстати, в американской слово „революция“ воспринимается совсем по-другому. Я не люблю даже модного термина „тотальный футбол“, потому что слово „тотальный“ навсегда связано для меня не с игрой, а с ужасом минувшей войны. Но это детали. Одиночество голого человека не имеет никакого отношения к счастью…» — «Так-то оно так, — ответил мне американский приятель, — да неохота иногда размышлять о высоких материях. Надо упрощать мир». — «Надо, — согласился я. — Но так ли уж прост мир, обращающийся к тебе голой спиной? Быть может, ему просто нет до тебя дела?» — «А я его похлопаю по спине и спрошу, — улыбнулся мой собеседник. — Одно из двух — или он ответит, или пошлет подальше». — «Одно из двух, — согласился я. — Но ведь и раньше он повел бы себя точно так. Мир остался, как был, — просто одежд на нем поубавилось». — «Мир остался, как был. Вот кофе подорожал…»

В ресторанчике было не много посетителей: день только начинался. В зилу стояли столы со снятыми скатертями, словно мебель здесь тоже совершила стриптиз и не одевалась со вчерашнего вечера; лицо у официантки с утра было усталым и голым — без капельки грима, — оно отдыхало до полудня по крайней мере; нагой контрабас зябко стоял в углу на эстраде, неуклюже запахиваясь в расстегнутый зеленый чехол.

Голос незнакомой птицы

Этот дом, предназначенный для художественных выставок, был открыт через несколько месяцев после смерти автора проекта. Строился он мучительно долго, потому что все было непривычным в замысле здания-музея. Франк Ллойд Райт, и раньше проектировавший сооружения самых неожиданных форм — в последнее время треугольные, шести- и восьмиугольные, — решил создать этот дом круглым. Он хотел, чтобы внутри здание было объемным, и заполнил его спиралью — посетители из вестибюля должны сразу же подыматься на лифте под крышу, а затем незаметно для самих себя приближаться к выходу, опускаясь по виткам спирали ниже и ниже. Дом Гуггенхеймовского музея (так называется здание Райта на нью-йоркской Пятой авеню) похож на раковину садовой улитки, поставленную вертикально — входом вниз. Сооружение Франка Ллойда Райта вполне уникально и любимо в Нью-Йорке, наглядевшемся на всякие зодческие проделки; люди простили архитектору даже то, что стены музея вогнуты и нормальные плоские полотна трудно расположить вдоль спирали внутри ракушки. Но музей очень престижен; высокая честь — быть выставленным в помещении, спроектированном Райтом. Мемуаристы рассказывают о невысоком стареньком господине с длинными седыми волосами, спадавшими из-под шляпы на воротник; господин в пятидесятые годы надзирал за строительством, живя совсем рядом, в гостинице «Плаза», расположенной у Центрального парка. Фамилия старичка была Райт.

Так случилось, что первое здание его проекта, увиденное мной, было именно музеем Гуггенхайма в Нью-Йорке. Внутри и снаружи спиральный дом поразителен; увидев только его, можно понять, что Франк Ллойд Райт был великим архитектором. Мне тем легче утверждать величие Райта, что тезис этот является общепризнанным и книги зодчего, сооружения, спроектированные им, дома, только еще задуманные, — все это вошло в архитекторскую классику. Не хочу слишком углубляться в зодческие тайны — среди вас есть лучшие знатоки, тем более что Райт строил жилые дома странного вида и соборы, похожие на африканские муравейники; возвел в Токио гостиницу «Империал», выстоявшую в небывало мощных землетрясениях, и спланировал дом высотой в одну милю, которого никто, разумеется, и не собирался строить.

При всей необычности иных замыслов Райта, при всей непохожести его строений на те, к которым люди успели привыкнуть за тысячелетия, прежде всего поражает уважение архитектора к природе. Он умел объединять строения с пейзажем таким образом, чтобы они не оскорбляли друг друга, а дом прирастал к холму, лишь чуть возвышая его и делая еще выразительней; здания же, распластанные в пустыне, пришли бы в мир ее, тоже не деформируя природу. Он пытался сочетать многие элементы архитектуры государства Майя, японское зодчество, уроки староримской и корейской архитектур, опыт североамериканских индейцев, — он верил, что в огромной семье человечества есть немало знаний, одинаково необходимых для всех. В конце тридцатых годов Франк Ллойд Райт приезжал в СССР, много и тепло писал и говорил о нашей стране, а в трудные времена начала «холодной войны» стал одним из организаторов известной нью-йоркской «Конференции деятелей науки и культуры за мир во всем мире», противостоявшей убийственным ветрам тогдашней «охоты за ведьмами», возглавленной в США неким Маккарти, сенатором от штата Висконсин, кстати, земляком Райта.

Поделиться с друзьями: