Кубатура яйца
Шрифт:
Мой собеседник ежегодно платит за два университетских семестра около шестисот долларов, это за лекции, библиотеку, семинары. Все фотооборудование надо купить самому — у Кейвина два аппарата: узкопленочный «найкон» и «яшика», оба японские, со сменной оптикой, каждый обошелся примерно в тысячу. Жить можно в общежитии; комната с удобствами на двоих стоит сто пятьдесят долларов в месяц. Кейвин устроился лучше. Он с двумя друзьями — Чарли и Рэдом, симпатичными бородатыми фотожурналистами, арендует четырехкомнатный домик. В подвале ребята оборудовали фотолабораторию и работают в ней посменно; аренда домика обходится им по сто долларов в месяц с каждого. Еще пятьдесят долларов в год приходится платить за учебники. Итого весь университетский курс — пять лет — обойдется Кейвину тысяч в двадцать. Я нарочно привел здесь эту калькуляцию, потому что студент четвертого курса, юный и веснушчатый Ваверс, очень точно знает, сколько и за что он платит и сколько и за что в будущем станут платить ему. После
Когда в соседнем Канзас-сити происходил съезд республиканской партии, Кейвин мгновенно сориентировался, уехал туда, отказавшись на неделю от наперед оплаченных университетских занятий, и фотографировал, фотографировал. «Я профессионал, — говорит он, — и наверняка знаю, что иные лица, маячившие в кулуарах съезда, могут вскоре возникнуть в самых разных правительственных сочетаниях». Тогда-то он снимочки и продаст. Кроме того, у своих соседей по домику Кейвин учится мастерству съемки не репортажной, а художественно-прикладной, — Чарли и Рэд уже получили первые контракты в рекламных агентствах и неутомимо ищут новые ракурсы для модельерш, рекламирующих джинсы, предлагаемые здешним универмагом фирмы «Левайз».
…Я поглядел однажды, как ребята трудились. Очевидно, снимки будут слегка фривольны — так было заказано, — но в процессе съемки не было и намека на игривость: студенты работали. Они работали на фирму «Левайз» и на себя — вспотевшие под яркими софитами, утомившие модельерш, университетских же студенток (фирма заплатит и им). Одна стена в подвале, превращенном в фотостудию, была затянута черным велюром, другая — сияюще белым пластиком. На пол летели подушки из лоскутьев, ковбойские седла, взятые напрокат, трехгаллоновые стетсоновские шляпы, из которых давно уже не поят ковбойских рысаков. Все это срасталось в снимках — я взглянул в видоискатель резервной фотокамеры, — девушки улыбались, ставя остроносые сапожки на музейные седла, ребята падали на пол, взбирались по стремянке под потолок; шла работа, цыпленок проклевывался сквозь скорлупу, желтоватую, как стетсоновская шляпа из светлой замши.
Ах, как вы поскучнели, американские ребята, за последние годы! Даже не «поскучнели» — слово не то, а втянули головы в плечи. Я помню еще шумную пацифистскую заваруху шестидесятых годов: в университете штата Висконсин студенты втыкали цветочки в ружья национальным гвардейцам, а фотографы дрались телеобъективами на цепочках; в университете Кент убили четырех демонстрантов — это стало всеамериканским трауром для думающих и порядочных людей.
С правящей Америкой нельзя враждовать вполсилы — она скушала своих задумчивых бунтарей и своих волосатых бунтариков, пытавшихся совершить маленькие, частные революции, которых не бывает. Развелось множество студентов, не похожих на прежних, — их поддерживали и разводили, — подстриженных, бритых, чистящих зубы по утрам и не имеющих недозволенных мыслей, — деловых маленьких людей с большими планами. Интересно, что когда последний отряд канзасских хиппи, словно недобитое индейское племя, звеня ожерельями, ворвался прошлой осенью в зал съезда республиканской партии, Ваверс очень удивился: он не ощущал этих ребят, не видел их прежде, — рассказывал мне о них с удивлением, — о плакатах, на которых было что-то написано; Кейвин не помнит, что именно: не прочел…
Позже, дома уже, я припомнил, что неотвязная мысль о человеческом одиночестве, мысль, не отпускавшая меня во время всей поездки, пришла именно в Лоуренсе, затолпленном студентами городке.
Кейвин жил сам по себе. Планы его были предметны, обстоятельны и по-своему интересны, но был он сам по себе, и это не могло не бросаться в глаза. Мир вокруг сжался до немыслимых пределов — газеты, радио, телевидение засыпали обвалами информации, — но Кейвин был одинок, как первый из Колумбовых матросов, ступивших на американский берег. И не только он.
Все это было особенно удивительно, потому что происходило в стране, соединенной со множеством других государств и людей, в Америке, связанной с десятками стран-партнеров и стран-жертв, в Америке, где люди передвигались безостановочно, словно ртуть по картонке. И тем не менее.
Еще несколько десятилетий — не столетий — назад новости распространялись со скоростью всадника, — известия из Парижа, Петербурга или даже из Калифорнии шли до Канзаса год, если не дольше; все было где-то «за лесами, за горами, за широкими морями». Белл, Эдисон, Попов, Маркони и другие умные люди стянули мир
путами проволочных и беспроволочных линий — уменьшили его до размеров горошины. Но расстояния между людьми зачастую оставались вне зависимости от возможностей телефона и телевизора. Несмотря на то, что газеты объясняли — каждая по-своему, — какие именно проблемы актуальны сегодня, формировали тревоги повседневности, люди далеко не во все времена смыкали свои заботы. В Америке это особенно ощутимо: даже общественные течения зачастую вспыхивали здесь, как моды, затрагивая лишь строго определенный круг, и затем слабели, так и не став общенациональными. Я подумал о том, что одинокий человек, одинокая страна — понятия философские, актуальные и трагичные. Америка не умеет быть сама по себе и не хочет быть, а многие ее подданные хотят и умеют. Это другая, чем у нас, социальная система, иное общественное измерение; когда я начал говорить с Ваверсом об этом, парень удивленно взглянул на меня, не понимая встревоженности вопроса.«Кенгуру прыгает, — сказал он. — Антилопа бегает, сорока летает, рыба плавает. Каждый передвигается, как ему лучше». — «Но ведь они взаимозависимы. Даже в невиннейших антарктических пингвинах находят стронций-90, долетевший до них с неведомо где случившихся ядерных испытаний. Ты читал у Хемингуэя: „Человек один не может. Нельзя теперь, чтобы человек один. Все равно человек один не может ни черта“?»
Но Кейвин не читал Хемингуэя; проблема «Иметь и не иметь» не вызывала в нем литературных реминисценций. О том, откуда я приехал в Канзас, он тоже знал весьма приблизительно; спросил, есть ли у нас агентства, в которых можно подработать на летних каникулах. Какие уж там пингвины со стронцием, какие уж там литературно-мировые проблемы — у Ваверса до них руки не доходили.
Кейвин Ваверс совершенно точно знает, что хорошие фотожурналисты зарабатывают и по двадцать, и по сорок, и даже по сто тысяч в год; он умеет считать чужие деньги и видит в этом великий смысл: они превратились в эквивалент положения и репутации, маячащих впереди. Размеры чужих заработков стали приметой качества, пока еще не обретенного.
Что же, сегодня Кейвин ездит в очень старом, очень маленьком и очень дешевом «фольксвагене» и в предчувствии «кадиллака», роскошных обедов нью-йоркского ресторана «Павильон» или хотя бы канзасского «Кроун центр» завтракает в дешевой забегаловке.
Итак, яичницу мы съели, перебирая цифры и другие подробности студенческой жизни Ваверса. Парень весь в долгах, и совершенно естественно, что он высчитывает, как расплатиться. Начав учиться в университете, он взял в банке девять тысяч долларов из расчета четырех процентов годовых; срок займа — десять лет. Прошло четыре года, инфляция сделала заемный капитал Кейвина далеко не таким надежным, как это могло показаться, — плата за обучение возросла, и даже фотопленка подорожала. Все же мой собеседник надеется, что постепенно он совершит все, дабы получить с государства за свои унижения и трудности. Отношения между американским студентом Ваверсом и Америкой сложились так, что обе стороны ощущают взаимную привязанность, но не прочь друг друга надуть. Это отношения, которые, условно говоря, называются деловыми, а на самом деле социальны, ибо человек дела — бизнесмен, говоря по-английски, — одна из основ американского общества, курица, несущая золотые яйца богатства ему и себе. Бизнесменом может быть и промышленник, выпускающий холодильники, и человек, торгующий ими, и тот, кто еще лишь собирается холодильник приобрести. Студент, фермер, писатель, рабочий тоже могут быть бизнесменами, все зависит от твоих взаимоотношений с окружающим миром и способов барахтанья в нем.
Стоп! Написав эти слова, я совершенно отчетливо ощутил, что забираюсь в теоретические дебри. Как же это я так? А дело, наверное, в том, что, прикасаясь к чужой жизни, неизбежно пытаешься уразуметь законы, организующие эту вот самую чужую жизнь, раз уж ты назвался писателем. А вспомнив о бизнесе, можно вспоминать обо всем. Я ведь знаком кое с кем из делячествующих в изящной словесности, считающих, что писательский профессионализм сродни профессионализму плотника, лихо заколачивающего гвоздики в деревянную стену. Так-то оно так, если не учитывать, что литературные гвозди вонзаются в очень болезненную, хотя и несуществующую, как выяснилось, человеческую душу. Золотое яйцо, снесенное деловитой курицей, может оказаться просто стеклянным шариком с амальгамой внутри. Игрушкой для несуществующей елки, бусинкой от ненанизанных бус… Ах, уважаемый моралист, вам еще по Америке ездить и ездить, а вы уже раскладываете по лакированным полочкам даже грядущие впечатления! Как же это вы так? Американские студиозусы изменились — это было самым первым из потрясений, — но Америка велика…
Даже поговорив с собой на разные нравоучительные темы, я не могу восстановить своих впечатлений с первоначальной четкостью; на разговоры с первыми из моих студентов накладываются беседы со следующими, на впечатлениях от этого путешествия нарастает память о предыдущих. Все-таки хорошо, что мне встретился студент-журналист: другие бывали и не похожими на него, — я расскажу о них тоже, но все-таки Кейвин Ваверс был типичен — хоть портрет его на обложке печатай, — продукт изменившихся времен, деловой мальчик с миникомпьютером в кармане рубахи.