Кубок метелей
Шрифт:
Казалось, что это – пунсовое платье и шаль из пуха.
Казалось, что это – багряная с головой одуванчика карла.
В скорби, поникла она пунсовым лоскутом, лепестком, о, раздавленный на песке настурций!
Там перед ней, как большие аккорды, как большие, взлетели колонны: колонны мраморной арки, озерною синью бесполезно объясненные.
Бледнел месяц, – грустил сквозной одуванчик, сквозил бесполезно лазурью летним деньком.
Свистки ветра – гульливые колокольчики – колкими над пихтою вились пчелками, над пихтою вились.
Взвизгнула укушенная
Хлестнула огненной лопастью и над раздавленной колючкой, мертвяная, изогнулась.
Из-под хрустального тока над миллионами брызг опрокинулся старый полковник, как старинная старина над безысходным исходом.
Из-под лебединого зева хрустальный фейерверк, плача золотым водометом, низвергался на мрамор.
Из-под застывшей жизни старый Светозаров, как большой горюн, руки любви протянул.
Из-под складок времен любви его выплыл лик, ее лик: как из облака солнце. Манил и звал.
Манил и звал.
Из-под хрустального кружева брызг в водопад из ветра и солнца он бросался ловить ее взгляды, улыбки.
Видел – в сверкающих струнах солнца в вышине понеслись перистые клоки бледноозаренными лилеями: в вышине ее руки неслись, ее.
Так: она играла на солнечной арфе.
Так: неслась мимо ее, мимо, струнная песнь.
И старушка скорбно поникла там вдали, точно плакались багряные перья ее капота, отмахиваясь от будущего.
Так: кидался Светозаров в водопад солнца, упадавший с неба скалы голубой:
«Слышу, слышу. – Это ты кому-то сулишь воскресение, потому что ты любишь кого-то.
«Довольно, – потому что скоро ваш смех облетит, пролетит.
«Пора, – потому что солнце сядет: потому что оно сядет, когда иссякнет любовь».
Там, чуя, старушка в страхе зажмурила очи, – и солнце ей взор пронзило иглами: в глазах ее танцевали нежные павлиньи перья.
Руки его, ненюфоры его, протянулись коварно вперед, коварно блеснув бриллиантовым перстнем, как бы коварно грозя сопернику.
Груды столетий низвергались хитоном с его плеч – груды лет, отемненных разгулом, – и он своим тряхнул копьем.
Струевая ткань перламутра оковала его руку: он не мог разбить перламутр фонтанного смеха.
Тысячи серебринок взметнулись над полулысиной как бы в ужасе, будто взвеянная в воздух, взбитая ветром водичка.
На него изогнутой шеей точно кинулся мраморный лебедь и обдал студеным треском секучих хрусталей.
У полковника ширились очи, двумя властными изумрудами сверкнули, когда ужалил копьем белокрылого он лебедя.
Каменный лебедь, с золотой колонной трубивший из зева струю, он также жаловался на время:
«Не тебе жена, не тебе, не времени.
«Не тебе жена, не тебе, а мне жена: мне солнце,
«Не тебе, а мне».
Вытянул шею, кричал – и кричал:
«Это я ей жизнь – крылатый ангел. Это я ей неизменно.
«Это я – призывающий от времени.
«Я, я: это – я».
Так: лучами солнце звякнуло в вышине,
как легли на них – на них, на лучи, облачные руки ее бледно в лазури истекающими лилеями.Так: на бирюзовой порфире неба прыснули золотые шелка волос.
Так.
И она крикнула: «Ты, лебедь, ты, – белый, ты: лети ко мне, из снега сотканный.
«На моей ты бирюзе хлещи поднебесным пером.
«Крылатый, крылатый!
«Ты пой, улетая!»
И Светозаров потрясал копьем, восклицал:
«Страсть, – ударное горе: седая страсть, – обманщица, смерть.
«Лавинный рев, прогрохотавший пустотой».
Белый старик прозиял в зелени, испещренный золотыми пятнами, точно тело бросили на него золотое, – золотого воздушного гепарда.
До пояса струйная борода и синью секущие взоры бросались в кусты из-под соломенной шляпы, когда он к бассейну шел в своем летнем сюртуке.
Это был знаменитый мистик; прощался с пространством: ведь хотел кануть в затворе.
Золотой ярый гепард, возникавший из пятен эфира, полагал ему на грудь свои воздушные лапы, и они, будто ветер, терзали сюртук старика.
Но старик раздвигал свисающие кусты, и воздушно-золотой гепард разрывался тенью и светом.
Вот, как серебряная ткань, борода его провеяла, как белый прах, летящий с дорожки.
На нем сеточка золотая сквозь липы плясала, солнечная.
Пора, скоро солнце все охватит и станет жарко.
Его встретили дети криком: «Здравствуй, здравствуй. – Это ты там вскочил белым песочком у входа в сад, потому что там от ветра пляшет песочек?»
Сказал им, шутя: «Да, да».
Скоро упорхнули дети в бледно-розовом – в кисейно-розовом.
Вот, как лилии, из газа выросли ручки и на них села бабочка, анютин глазок.
Вот, как мудрая смерть, влекся уставший мистик к полковнику Светозарову, бормоча:
«Пора, – пора сдернуть покровы двумысленности. Налететь ветром: обличить смертною тайной.
«Пора – потому что иначе будет поздно».
Из-под клокочущих, пляшущих слез, из-под жалобой изрыдавшейся ткани водной они сквозили бледно-протянутыми силуэтами.
Громадный гигант, как охрусталенная статуя, в глубоком безмолвии взвил свое засверкавшее копие, а рука его судорожно взлетела к лицу, и из закрывшей лицо ладони высилась зубчатая серебряная корона его седины, да выдавался вздернутый нос и сверкавшие зубы широко раскрытого рта.
Так он стоял, как хрустальный король; и в бассейне он же плясал, зубьями короны взрезая водную синь.
Из-под струй упорно костенел надменный пришелец, и борода его теперь заклокотала пенным водопадом в бассейн.
Глаза его, бесстрастно воздетые над серебряным гением, холодно измеряли с ног до головы: будто спокойная смерть, искони побеждающая безысконное, измеряла время. Их туманные очертания точно плясали под вскипевшим слезным потоком.
Но это только казалось.
Из-под кружева времен, как из-под кружева воды, они говорили неизвестно о чем, как конец с бесконечностью, как безвременье с временем.