Кубок войны и танца
Шрифт:
В подъезде поздоровался с соседкой, вышедшей из лифта с кипой газет и листьев. Она прошла мимо, ничего не сказав.
«Народ не читает книг, а интеллигенция сама пишет, пьесы или стихи».
Открыл дверь, разулся, разделся, бросился на диван.
«Русский человек чувствует себя виноватым просто так, ни с чего, потому тюрьме всегда рад. Он её чувствует продолжением самого себя, частью тела или души».
Иногда я выкладывал стихи, не собирая лайков. Все проходили мимо, хотя мир должно было трясти, разрывать.
«Никто
Крутил в пальцах пульт, думая, включать или нет телевизор, проросший корнями до первого этажа, ушедший в подвал, выжженный стихами Набокова, изданными в сборнике под названием «Лолита» в первый год девятнадцатого века, когда писатель переехал в Америку, купив себе там плантацию с чернокожими из Габона и Того.
«Космос – это не внешняя, а внутренняя политика планеты Земля».
Встал и пошёл на кухню, начал греть гречку, размышляя о будущем, выпитом Хемингуэем в трактире на Моховой во время приезда в СССР, где его встречали мыши, кошки, собаки и кипарис, растущий из глубины земли, купленной Буратино за пять сольдо, чтобы взрастить его.
«Каждый стих должен заканчиваться голом. Потому что это атака на мир».
Поел. Выпил сок. Прошагал в комнату, наполненную Африкой, её дыханием, телом, любовью. Включил комп и начал писать:
«Стеф, ты мне нужна на всю смерть, из которой я построю самое большое здание в мире, чтобы мы жили всегда».
Письмо не пошло. Я перестал. Вжался в стул, ушёл в него, скукожился, вспыхнул, сгорел, стал «Бурей в пустыне», когда США разметали и разнесли собрание сочинений Достоевского, изданных в Багдаде без их разрешения.
«Люди верят в бога потому, что ставят себя на место него. И не терпят себе подобных».
Откусил заусенец, начал грызть карандаш, предвкушая таблетки, вечерний сеанс от шизофрении, то есть тыквы, дыни, арбузы, трёх глав огневого змея, лишающего одной головы.
«Я – Тарас Бульба, на котором висит всё человечество, на его руках, на его плечах. Какая нужна сила, чтобы стряхнуть его и взлететь».
Позвонил отец, которого не было дома, сказал сходить в магазин за хлебом. Я встал, оделся, пошёл. Взяв с собой деньги и сигареты, пахнущие соитием леопарда и льва или ножом с цветком.
«Бог произошёл от человека. Это закон».
Шёл дождь. Я вдыхал его, прячась под кепку, под её козырек. Мимо шагали люди, целиком или превосходя свою полноту.
«СССР загорал под солнцем, а США – в солярии. Солнце перегорело».
С некоторых пор я не мог думать ничего плохого ни про кого. Любая дурная мысль о человеке вызывала во мне его голос, переспрашивающий:
– Что ты сказал?
А за ним я чувствовал поддержку всей его нации или самой земли. Приходилось извиняться, то есть повторять сказанные слова. Упираться, стоять. Впадать в беспокойство, волнение, быть на измене и умняке.
«Все нуждаются в новом пророке. Ведь если Христос победил смерть, то где он. Люди ждут нового мессию, не подавая вида, погружённые в работу, в телевизор, в дом. Они хотят вещественного доказательства вечной жизни. Не умирать – это нарушить закон против смерти. Это есть страшный суд. Бога по имени Смерть, как написал Севак».
Купил батон и буханку, взял сок, семечки и сгущёнку, прошёл мимо старухи, просящей деньги, миновал цветы, ларёк, светофор. Углубился в подъезд, снедаемый страстями, плывущий, как мамонтёнок на льдине.
«Американец или русский – это речь, еврей – это пение».
Дома включил кино «Проститутки и воры», закрыл один глаз, из которого текли слёзы, сунул в рот зубочистку, захотел покурить. Но в этом была проблема, потому что сестра не выносила табачного дыма, идущего из туалета, соседствующего с ней.
«Отсутствие лейкоцитов в крови равно присутствию бога в небе».
Я дышал и кричал, хотя стояла тишина, кроме звука кино, идущего очень тихо, не нарушая покоя, сна провинциального мира, то есть Лас-Вегаса, если брать душу, разгул страстей и фантик, выброшенный ребёнком на площади Антверпена в 1973 году, за что его отвезли в полицейский участок и заставили повзрослеть.
«Женщина – это мышь, ждущая сову или кошку».
Я вышел, прошёл на кухню. Заварил себе кофе. Разломил шоколад. Открыл окно, чтобы улица врывалась на кухню, наполняя её криками, воплями, запахом жареной картошки и ветром, выпущенным в издательстве «Эксмо» с картинками и иллюстрациями для дошкольных детей.
«Сталина ругают. За скорость. Ведь если бы её не было, не было бы и аварий. Гибелей и смертей. Можно стоять на месте, но так всё равно умрёшь».
Я завершил мышление, вымыл чашку, положил её на сушилку, завернул хлеб в пакет, чтоб он не сох, не старился и не умирал, проклиная жизнь, в которой он не оставил потомства, работающего на заводе или танцующего брейк-данс. Вернулся на место. Уставился в фильм.
«Между человеком и смертью запас прочности, именуемый смертью. Смерть не даёт человеку умереть».
На экране мясо ходило в гости к людям, хотело дружить, общаться, пить чай, а все отрезали от него кусок, бросали его на сковородку и жарили – до тех пор, пока оно не кончилось и не завершился Серебряный век русской поэзии, где были мор, боль и голь.
«Если ты не управляешь страной, то ты спишь, учишься, работаешь, рожаешь детей, но тебя нет».
Всё-таки пошёл курить в туалет, дымить над собой, вокруг. Стоял, обдумывая себя в этом мире, текущем, как гранатовый сок из графина, не попадая в стакан. Сплюнул. Пустил плевок.
«Ночь я пою, небо, вставшее на четвереньки, чтобы залаять, чтобы прогнать белый день».
Вымыл руки, оттирая пальцы от жёлтого. Не нашёл полотенца. Поспешил к телефону. Он издавал звонок. Крупный, могучий, крепкий. Был незнакомый номер. Я нажал на экран.
– Слушаю. Говорите.
– Это я, Автандил.
Поговорили с ним. О соревнованиях в Солнечном, куда он приедет, чтоб выступать. Гладить в ладонях штангу. Договорились встретиться. Кончили разговор.
«Быть непризнанным и мёртвым или признанным и живым. Только что-то одно. Жаль, что другого нет».