Культура шрамов
Шрифт:
В разгар приготовлений пришел факс от Питерсона.
Эй, Сэд, дела идут в гору. Я заполучил офигительного пациента и новое местопребывание.
Только что совершил потрясную прогулку, проветрился и до сих пор не могу опомниться. Только теперь я понял, что годами не выбирался в город все сидел взаперти в этих белых казенных стенах, пытаясь пробить их головой и глядя, как то же самое делают остальные. Знаешь, как засасывает порочный круг, а? Даже психиатр может возопить в мрачном уединении собственной пытки… черт, опять я заладил. Ну, вот я здесь; вернее, вот мы оба здесь. Психиатр и пациент; врач и врачуемый. Что за дивное место для зачуханных бедолаг!
Я давно уже лелеял честолюбивый замысел соединить терапию со стимуляторами, то есть использовать при лечении какой-нибудь психоактивный наркотик. Разумеется, у наркотиков и терапии имеется такая совместная история, о которой никто не захочет кричать во всеуслышание с вершины холма — пусть даже в столь живописном месте, как это. Идея была хороша, но мне требовалось отделить ее от стерильного, замкнутого, «ЭКТ-шного» представления о профессиональном применении наркотиков. У нас в институте куча шизиков — одни придавлены до состояния, близкого к зомби, другие возбуждены до квазиэйфории, не говоря уж о целом ряде всевозможных побочных вредных эффектов; все эти люди, по той или иной причине оказавшиеся в наших консультацонных приемных, проглотили столько таблеток, что, если собрать их в груду,
Передний край науки — на Аляске, в горах Делонг.
Некоторое время назад в головах наших учредителей поселилась идея, что существует огромная потребность создать некий пограничный дом между теми двумя мирами, в которых мы, сотрудники института, вроде бы вращаемся, и — учитывая, что недвижимость в местности вроде этой никогда не упадет в цене, что ее всегда можно будет продать какому-нибудь чудаковатому любителю снегов, — идея имела успех. Думаю, всем по душе пришлась мысль, что если это заведение не будут использовать для лечения и утешения больных, то сотрудники всегда смогут сдавать его в аренду за бешеную плату. Так что все были счастливы.
Около восьми часов назад я добрался до этой хижины с моим таинственным незнакомцем, моим бледным, как воск, другом. Для родителей он — любимец, для бумаг — «икс-21», а для меня и для тебя он будет Томным. Томный? Да, это имя ему подходит. В чем его проблема? Ну, ему восемнадцать лет, он нем от рождения, а родился в семье, закосневшей в семейных традициях, имеющей большое влияние в финансовых кругах; по сравнению с ними, пожалуй, и эмиши [7] показались бы либералами. Слышишь, что я говорю, Сэд, — у этой семьи есть все: деньги, связи и власть, но чего у них нет — так это сына, которым они могли бы хвастаться на вечеринках, говоря: «А вот и наш преемник…» Я бы солгал, если бы стал утверждать, что они сразу обратились ко мне; люди вроде родителей Томного не имеют обыкновения вывешивать свое грязное белье на всеобщее обозрение, — ну, ты понимаешь? Они явились в мой тесный кабинетишко, уже испробовав в качестве средств излечения и церковь, и побои. Подтолкнув Томного к стулу, они сказали фразу, которая в их устах означала крик о помощи: «Сделайте его нормальным!»
«Нормальным?» — переспросил я провокационным тоном.
«Таким, как мы».
Это было традиционное семейство, обратившееся за утешением к нетрадиционным методам.
Надо отметить, время они выбрали самое удачное: во-первых, как ты знаешь, у меня в голове бродят все эти теории, а во-вторых, я как раз ухитрился выбить себе комбинированный грант на путешествие и исследование одновременно — чтобы наконец ликвидировать пропасть между учреждением и окружением, чтобы взять на вооружение и психотерапию, и психологические исследования, словом, применить на практике передовую технику.
Так я написал в обосновании; и вот мы уже здесь, остановились в некоем зазоре между миром здоровым и нездоровым, в бревенчатой хижине у подножья гор Делонг. Картина, как говорится, полная. Только никому ни слова.
Что касается Томного, ты же меня знаешь, Сэд, — я сделаю для него все, что в моих силах, а заодно на славу постараюсь ради новой эпохи в психологических расследованиях. Между нами говоря, психотерапия умерла. Да здравствует психотерапия!
7
Эмиши — американские «старообрядцы», живущие общинами, сохраняя старинный быт и облик и отвергая техническую цивилизацию (электричество, автомобили). Название получили от имени бывшего меннонита Якоба Аммана, выходца из Германии (XVII в.), который бежал в Америку и, порвав со своей сектой, положил начало более строгому и консервативному учению.
Я подивился тому миру, который создал себе Питерсон. Там нет места сомнениям или — того хуже — профессиональным сомнениям. «Ни о чем не сожалей, будь уверен в себе» — таков девиз нового поколения в психотерапии.
Я наблюдал за ним через пластиковое обзорное окошко, проделанное в брезенте, прильнув лицом к покрытой царапинами пластиковой поверхности и приказывая своим неугомонным ногам стоять спокойно. Было около одиннадцати часов ночи. Бет давно ушла, а Джози уснула на кушетке в моем кабинете. Ни я, ни она уже много дней не были дома. Бет позаботилась о припасах, снабдив нас таким количеством необходимой пищи и питья, что, казалось, этого хватит, чтобы продержаться в случае осады; по крайней мере, этого хватит, чтобы не покидать корпуса и целиком сосредоточиться на предстоящей работе.
Если он и слышал звук моих шагов по узкому коридору, то никак не отреагировал, да я и не ожидал, что он это сделает. Он не был кататоником; впрочем, не казался он и таким одеревенелым, как некоторые из тех бедолаг, что проходили через мои руки здесь и в других местах. Кататония — из той области, где реакция — мышечная или вовсе никакая; это был край, где искали прибежища отчаявшиеся или неудачники. Мне доводилось видеть пациентов-кататоников, которые вели себя как дети, получившие в подарок велосипед: оглашали воплями корпус или приемную, возбужденно двигались, — с той, разумеется, разницей, что в их случае никакого велосипеда не существовало. А еще были скульпторы, принимавшие форму собственных психозов (в Душилище имелось несколько таких пациентов): они преображали свою боль в странные, причудливые позы и подолгу, часами застывали в них. Целители, бывало, спорили, бились об заклад — сколько такой псих продержится в определенной позе, как долго можно сохранять ту или иную часть тела в столь немыслимом положении. Но Щелчок (мне сразу понравилось его прозвище, позволившее обходиться без ненавистных официальных имен из больничной документации) явно не вписывался в эту категорию и потому попал ко мне с поведенческой характеристикой, обозначенной как кататонический ступор. Это означало, что у пациента ослаблены по сравнению с нормой спонтанные движения, а реакция на внешний мир выражена очень вяло. Никто, кроме семьи, не знал Щелчка ни в каком ином состоянии или облике.
Прежде всего, он молчал. Никто не слышал от него ни единого слова с того самого дня, когда его забрали из родительского фургона; так продолжалось во всех учреждениях, в которых он с тех пор перебывал, вплоть до нынешнего момента, когда он сидит в своем отсеке холла, с безмолвным любопытством подбираясь поближе к углу за черной занавеской, где к его появлению было приготовлено оборудование для проявки фотопленок.
Наверняка мои коллеги из Душилища уже делали ставки, споря о том, скоро ли он заговорит, на самом же деле за
этим скрывалось негодование: уж они бы — будь у них такая возможность — заставили его разговориться. А что именно из него польется — осмысленная речь или наркотический бред, — это их мало волновало. «Что, Сэд, и на второй день не заговорил? Ну, если тебе понадобится помощь от мальчиков и девочек из большой школы, дай нам знать.У нас-то он разговорится за 36 часов, считая несколько долгих перерывов на перекус».Разумеется, я знал, что они сделали бы. Они бы начали осторожненько, подивились бы тому, как это он рос в фургоне, повосхищались бы тем, какой он взрослый, несмотря на пережитые трудности, и, разумеется, стали бы восхвалять его мастерское владение фотоаппаратом. Они бы обложили его со всех сторон и ждали бы подходящего момента, чтобы обрушить стену молчания, из-за которой наконец хлынет речевой поток. А потом они приступили бы к расспросам о его отношениях с матерью и отцом, искали бы признаки слабины на лице, нащупывали бы в его психологической броне бреши, в которые можно было бы внедриться.
Плановая практика 90-х. Психотерапия, «восстановленные воспоминания» как форма смертоносного оружия.
А если бы он продолжал сопротивляться, они бы напичкали его наркотиками, разумеется не трубя об этом всему миру и, скорее всего, даже не ставя в известность студентов-психологов, время от времени наведывавшихся в больницу. Эту сторону своей деятельности большие боссы из Душилища отнюдь не стремились афишировать. Пациенты вроде Щелчка, вскармливаемые учреждениями, по уши напичканные разрушительными для мозга наркотиками?… В его невозможном выздоровлении не было блеска, оно не оставило бы никаких бодро-улыбчивых фотографий для календаря за нынешний год. Однако экономический смысл в нем был: хчасов, затраченных на проработку и лечение пациента zпри затратах у средств, что сберегло wнеизвестно чего. Цифры вылеченного поголовья — вот что для них имеет значение.
Но не для меня, а потому и не для Щелчка. У нас времени хоть отбавляй.
Половина зала, отведенная Щелчку, находилась пока на ранних стадиях трансформации. В средотерапии вся хитрость в том, чтобы не воспроизводить знакомое окружение чересчур быстро. Многие пациенты были надолго разлучены с тем местом или средой, где произошла травма или несчастный случай, большинство, как и Щелчок, успело побывать в разных учреждениях, потому попытка внезапно создать вокруг них знакомое окружение — в надежде вызвать ощущение домашней обстановки и уюта — была бы лишена реалистичности. Их ощущение своего места в пространстве, а следовательно, и эффективность терапии, успех исследования оказались бы притуплены годами, проведенными в более стерильной обстановке.
Если отобрать у ребенка игрушку, а потом вернуть ее много лет спустя, она отнюдь не вызовет мгновенно тех чувств и эмоций, которые порождала когда-то давно. Для добротного исследования и, разумеется, добротной терапии требуется время. С каждым днем с момента своего появления здесь Щелчок подбирался все ближе и ближе к затемненному углу. В первый и второй день он просто сидел на матрасе, как неживой центр своего отсека помещения, сохраняя неподвижность и молчание. Легко понять, отчего его записали в молчуны. Словесная блокировка, вызванная травмой, — таков, скорее всего, был готовый диагноз, вынесенный в спешке лохами; с ним бы он и жил, такимбы он навсегда и остался, кочуя из одного заведения в другое, пока не оказался бы на улице. На третий день он обнаружил несколько электрических переключателей, которые я поместил туда для него — чтобы можно было приглушать верхний свет и включать и выключать красную лампочку за занавеской. Я оставил ему явную пищу для размышлений — так сказать, дорожку из хлебных крошек, которая тянулась к тому единственному углу просторного зала. Для начала я подсунул ему пособия по проявке и печати фотографий, он проглотил их с молчаливой жадностью, затем появились переключатели, с которыми он научился играть, — так что его половина зала стала напоминать ночной клуб, где по стенам плясали красные и белые огоньки, отражаясь отлакированного пола. Я знал: в конце концов он отдернет занавеску, и невидимые секреты его пленок просочатся в зал, в его голову — и в мое исследование.
В прошлом в этой части зала побывало не так много обитателей; это были кратковременные пациенты, оказавшиеся на полпути куда-либо еще, пациенты, чье назначение сводилось к тому, чтобы предоставить мне какое-то занятие, оправдать мои счета, — в ожидании той поры, когда мне наконец перепадут долгосрочные предметы исследования вроде Щелчка. Однако там уже имелось достаточное количество поврежденного добра — пробные прелюдии к большому эксперименту.
Помню одного мальчика — помладше, чем был Щелчок, когда его обнаружили в прицепе, но не старше, чем когда-либо была Джози. Прыгун — так назвала его Бет, но не потому, что у него имелась тяга к самоубийству и долгая история взаимоотношений с высокими зданиями и поспешными столкновениями с бетоном. Нет, с ним дело обстояло не так просто. Если бы все было так просто, Прыгуна до сих пор держали бы в главном здании, анализируя его расстройства до тех пор, пока не обнаружилась бы сотня причин, по которым ему хотелось распроститься с жизнью, и всего несколько драгоценных доводов против такого решения. Нет, свое прозвище Прыгун получил потому, что, если его не привязывали к стулу (или, как это делали в Душилище, где его держали на больничной койке, не обматывали ему грудь и ноги большими кожаными ремнями), он безостановочно скакал с места на место, покрывая пространство любого помещения, в котором оказывался, широкими прыжками — великанскими шагами то влево, то вправо. Было у него и другое прозвище — Нил Армстронг. [8] Мои коллеги не располагали временем на то, чтобы возиться с ним.
8
Нил Армстронг (р. 1930) — американский космонавт, первый человек, шагнувший на Луну 21 июля 1969 г. Есть кадры, где он прыгает в скафандре по лунной поверхности, чтобы показать, что там сила тяготения намного (в б раз) слабее, чем на Земле.
Забирай его, Сэд, вот отличный материал для исследований. Только помни: шансов на излечение — никаких.
Конечно, они пробовали покопаться у него в душе, пробовали дознаться, зачем да почему ему взбрело на ум посвятить свою юную жизнь столь странному, антиобщественному поведению. Его переводили из школы в школу, но вел он себя все хуже и хуже. По мере того как он рос, врачи констатировали постепенное увеличение не только в ширине шагов, но и в их частоте. Таким образом, то, что поначалу, в младших классах, казалось просто забавным, хотя и эксцентричным, поведением, в более старших классах переросло в тревожную привычку, привлекавшую внимание и вызывавшую раздражение у окружающих. Учителя его третировали, сверстники колотили, а более чем выведенные из себя родители готовы были свернуть ему шею. Мать жаловалась, что ей постоянно приходится подтирать лужи на полу в уборной: прыгая из стороны в сторону, он вечно мочился мимо унитаза. Но этого мало: как заверяла она добрых докторов в Душилище, на полу в уборной оказывались еще и разбросанные кучки его дерьма. Отец же рассказывал о сумасшедших обедах или ужинах: если один из родителей не удерживал его силой на стуле, а второй не кормил насильно с ложки, то ребенок возбужденно скакал по кухне, разбрасывая куски пищи по полу и вызывая у обоих родителей головокружение.