Культура шрамов
Шрифт:
Вечером в воскресенье меня заботило, что дела движутся недостаточно быстро. Прочитав факс от Питерсона, я зарядился каким-то нервным энтузиазмом и большую часть дня расхаживал из одного конца коридора с блестящими полами и белесыми, тонко оштукатуренными стенами, в другой его конец, сам с собой обсуждая все «за» и «против» в деле вмешательства и представления. Я буквально сочился дилеммами, пугая своим поведением Джози. Чтобы утешиться, я пожелал услышать от нее, что она обеспокоена.
Мне не нравится, когда ты такой.
Какой — такой, спросил я.
Ну, когда ты так захвачен работой.
Но мне не по вкусу, как это сказано, слишком похоже на ворчанье сварливой женушки, поэтому я заставляю ее произнести другие слова, и она крутится на месте, перебирая босыми пятками.
Я хочу сказать — когда ты где-то не со мной…
Но и это мне не нравится, чересчур отдает «Последним танго в Париже». [12]
12
«Последнее танго в Париже» (1972) — знаменитый фильм Бернардо Бертолуччи.
В таком напряженном состоянии я не в силах с ней справиться, и потому резко ее покидаю, словно между нами произошла очередная детская ссора, когда мы расходились по разным концам дома и пытались уничтожить друг друга силой мысли. Я до тебя доберусь, доберусь, доберусь…Вот только что она стояла в коридоре, а миг спустя я уже раскачивал голую лампочку, тень от которой плясала на голом виниловом полу.
Мне нужно было как-то выйти из этого нервозного состояния. Я мог четко проанализировать
Черт!
Восьмое правило психотерапии гласит: никогда не задавайся вопросом — а правильно ли то, что ты делаешь.
Третьим объяснением моей взвинченности было, наверное, давление — как словесное, так и невысказанное — со стороны психо-лохов из Душилища, которые только и ждали моего провала, только и ждали, что весь корпус рухнет на меня и я окажусь среди груды щебня с двумя безнадежными жертвами войны. А тогда у Щелчка и Дичка не останется никакой надежды избежать тех четырех китов, на которые опирается излюбленный modus operandiмоих коллег из Душилища. Вот эти киты:
Наркотики.
Излечение в общине.
Заключение.
Групповая терапия в сочетании с тремя перечисленными пунктами.
Избыточная энергия одержала верх над моими рассуждениями, и я с иронией принялся себя успокаивать — во-первых, расхаживая взад-вперед по узкому коридору, отделяющему мир Щелчка от мира Дичка, а во-вторых, переваривая все те причины, которые, как я сам установил, объясняли мои нынешние чувства. Кто сумеет назначить терапию терапевту, если тот знает, что любая тактика, любой маневр — потенциальное мошенничество, суть коего лишь в том, чтобы свести всякие вредные, буйные или крайние проявления на некую управляемую и поддающуюся описанию ступень? Кто снова направит терапевта на верный путь, когда его мысли сошли с рельсов? Кто не даст ему утонуть в пучинах самой сложной из метафор?
В конце концов все оказалось просто. Разгадкой стал Питерсон. Скорее всего, он будет часто связываться со мной, оказавшись вдвоем с Томным возле своего прекрасного озера, — так пусть это станет для меня вызовом, стимулом. Я буду знать, что не плетусь в хвосте, буду знать, что, какие бы смелые действия он там ни предпринимал, — я, сидя в своей убогой и богом забытом дыре, делаю то же самое. Пусть вокруг него стелются все красоты голливудского кино, пусть Роберт Редфорд [13] преодолевает невероятные трудности среди хвойных зарослей, — спасите меня, доктор, — зато у меня в ушах раздаются звуки «Больницы «Британия». [14] Кроме того, мы оба знали, чего хотим. Мы хотели результатов не только для Дичка, Щелчка или Томного, но и для себя, и, пока Питерсон создавал свои декорации, я ничего не делал, только вышагивал между двумя чужими историями и опасался, вдруг того, что я с ними сделаю, окажется недостаточно.
13
Роберт Редфорд (р. 1937) — американский киноактер и кинорежиссер.
14
«Больница «Британия» (1982) — комедия абсурда Линдсея Андерсона.
Я знал, что делать, знал, что нужноделать. Следовало разворачивать терапию, запускать в действие среду и запускать резцы в миры Щелчка и Дичка. Образы Щелчка, голос Дичка и любовь Джози.
Джози.
Настойчивый стук в дверь. Я буду считать до десяти, а потом выломаю дверь, Кертис. Ты меня слышишь?
Раз.
Из моего шатанья по безжизненному коридору родилась и еще одна мысль, еще одно сомнение прибавилось к массе прежних: очень многое зависело от тех биографических деталей, в которых оба моих пациента, по всей видимости, непрерывно барахтались с самого момента появления здесь. Я уже не испытывал начального облегчения, когда отмечал, что они по крайней мере не остаются немыми, как предполагали многие в Душилище, а пытаются что-то сообщить. Нет, сомнения терзали меня все сильнее. Не было никакой гарантии, что их истории, их образы и слова помогут мне создать нужную среду или для лечения, или, что еще важнее, для стоящего исследования. Количество времени, проведенное Щелчком в зале, могло бы оказаться потрачено на непрерывное написание фразы: У меня пять пальцев на руке, пять пальцев на ноге, — был один такой печальный случай в Душилище, когда пациент писал это в течение трех месяцев кряду. Да, я слышал, как Дичок разговаривает песнями, до утра избывая свою тоску, свое одинокое отчаяние, свою неуемную злость… Я подсмотрел и подслушал через брезент довольно, чтобы понять это, однако, помимо его несомненной тяги к поэзии, были ли у меня достаточные основания для того, чтобы выстроить такое окружение, благодаря которому из его головы хлынет непроизвольный поток и станет для меня, как для ученого, пищей для изучения на долгие месяцы? А ведь я чувствовал, как и в случае с Щелчком, что если такого не произойдет, то, значит, я потерпел поражение. Плохой психотерапевт расставляет дорожные знаки на пути к выздоровлению — и остается доволен одним этим.
Я глядел в пластиковое окошко в брезенте, всматриваясь во тьму, где Щелчок печатал фотографии, и это успокаивало меня, прогоняло мои сомнения. В этой комнате уже создавалось свое окружение, и точно так же некрасивая, функциональная груда кассет, наваленная вокруг Дичка, создавала собственное странное ощущение. Рапорты социальных работников, психологов и полицейских о Дичке и Щелчке были прекрасно составлены, они холодным бюрократическим языком ясно очерчивали их биографии, предоставляя всю необходимую информацию, — но вот никаких ощущений не передавали. А ощущения в такого рода исследованиях — пожалуй, едва ли не главная ценность, мощнейший инструмент. И, что еще важнее, каждый уважающий себя психотерапевт (и Питерсон безоговорочно бы с этим согласился) понимает, что отношения между пациентом и терапевтом не сводятся только к лечению или выздоровлению, а образуют некий тесный симбиоз, сложную и изощренную связь, основанную на формуле: Я тебе почешу спинку, если ты почешешь мне.Такой вот уникальный психоз служит топливом для механизма, который мчит и меня, и Питерсона к цели.
Разумеется, я знал биографию Щелчка из отчетов социальных работников, взявших мальчика под опеку, одновременно отправив в больницу его отца, жизнь которого находилась под угрозой (очевидно, из-за огромного нароста, образовавшегося на затылке).
Но я старался особенно не увязать в этих подробностях. Как и Питерсон, я находил целесообразным отстраниться от груды накопленных другими сведений, от вороха бумажек, свидетельствовавших о преступной халатности отца и заодно наклеивавших на ребенка удобный ярлык жертвы. Пожалуй, имело бы смысл побеседовать с его матерью, если бы та согласилась на разговор со мной, но власти потеряли с ней всякую связь, а единственная проведенная с ней беседа и послужила поводом для исходной жалобы, которая поставила на уши социальных работников. С тех пор никаких контактов с ней не было. Но я сомневался, так ли уж это действительно нужно. Мне не нужны были ее сварливые, язвительно-кусачие подробности, мне не нужна была ее история, изложенная просто и, наверное, нахально. Я хорошо знаю эти штучки, эти колесики и винтики супружеского механизма, эти шквалы и порывы ненависти и похоти, — всё это чересчур знакомо: в лучшем случае мать мальчика снабдила бы очередной жвачкой заурядных тупиц из Душилища. Но не меня. Для моего эксперимента идеально подходили лишь механизмы самого Щелчка, жужжанье и пульс его собственного опыта.
На следующий день, перед рассветом, я приготовил две инъекции элотинедрина: одну — для Щелчка, другую —
для Дичка. Их следовало вколоть, пока те еще крепко спали на своих матрасах, пока зал оглашался храпом Щелчка и более тонким похрюкиванием Дичка. Действовать надлежало внимательно и осторожно. Этот недавно состряпанный наркотик, идеальный для длительного успокоения умалишенных,должен был продержать их в состоянии забытья в течение двадцати четырх часов, что дало бы мне время внести в зал предметы воссозданного мира, как уже проделывалось раньше с сумасшедшей кухаркой, с Прыгуном и другими кратковременными постояльцами моего корпуса. Все делалось так же, но и по-другому, более масштабно. Всякий, кому доведется читать этот отчет после события, без труда заметит, где именно Кертис Сэд переступил грань между экспериментальным, но законным иссследованием, и прямым злоупотреблением гражданскими свободами и существующими правилами лечения пациентов с умственными расстройствами. Пусть так, но мне вспоминается одно обнадеживающее граффити из уборной, которое я однажды увидел на международной конференции, к тому же совпадающее по духу с обнадеживающим афоризмом Питерсона: Важно не путешествие, а его цель.Глубина искусной иронии не позволяет в точности установить, что послужило причиной подобного утверждения; как мне кажется, двусмысленность всегда являлась и его, и моей сильной стороной. Впрыснув Щелчку и Дичку без их ведома и согласия дозу наркотика, усиливающего и продлевающего сон, я, несомненно, проявлял себя с такой же дурной стороны, как и те психо-лохи, которых я поношу, но тут уместно вспомнить и переиначить слова одного психоделического ублюдка былых времен: Не глядите на наркотики, глядите на эффект…Вот как я на это смотрю, а для тех, кто нуждается в логических обоснованиях, их всегда найдется целое множество. Мне не нужно никому доказывать, что то, чего я хочу, что я делаю, отличается от занятий прочих психо-лохов, что это — сочетание исследования и лечения. Мой корпус предназначен для изучения внутрисемейной сексуальности. И, как мне видится и представляется, Щелчку и Дичку, этим изрубцованным шрамами жертвам неправедной войны, пусть даже напичканным наркотиком, вырубающим их на несколько часов, здесь лучше, чем где бы то ни было; а разница между мною и моими самоуверенными коллегами-лохами, которые обходят палаты, накачавшись джином с тоником, состоит в том, что я хочу, чтобы мои подопечные пробудились, я хочу, чтобы они всё осознали, а не улыбались бы идиотски-бессмысленными улыбками.Факс от Питерсона:
Я только что читал заметки, проясняющие биографию Томного, и уяснил: худшее, что могут сделать родители, — это чего-то ожидать от своего ребенка. Не то чтобы к этому сводится вся соль психологии, но есть в этом своя сермяжная правда. Родители Томного на свой манер понизили планку ожиданий, возлагавшихся ими на сына. Вначале их целью был идеал: они хотели от него взаимодействия, однако, по мере того как текли месяцы, перерастая в годы, а он по-прежнему не издавал ни звука, они умерили свои ожидания и стали надеяться хоть на какую-нибудь реакцию с его стороны. Как я тебе уже говорил, они были самыми обычными, с тягой ко всему правильному, людьми, вовсе не из тех, кто вечера напролет смотрит фильмы с насилием и жестокостями, оглашая тихие пригороды рикошетной пальбой из «Узи» — но именно этим они и занялись, надеясь, что их сынок, жуя попкорн, вскоре возьмется подражать этим ужастикам и превратится в драчуна. По меньшей мере, они ожидали от него какой-нибудь цветистой брани. Но — ничего. Отец (тайком от жены) даже испробовал на сыне несколько видеокассет с мягким порно, уповая на то, что, возможно, любопытство или смущение заставят его заговорить. Снова — ничего. Последнее, что они сделали, прежде чем пуститься в неизведанные воды психотерапии, — это оставили сына одного посреди деревенской площади, когда проводили отпуск в Провансе. Из окна гостиничного номера они наблюдали, как Томный прохаживается взад-вперед в поисках родителей. Он съел несколько мороженых и почти все время смотрел на небо. Но они-то хотели вовсе не такой реакции. Они-то думали, что, быть может, он сломится и побежит к какому-нибудь бедолаге жандарму, начнет звать маму с папой; они полагали, что страх остаться в одиночестве наконец поможет прорвать словесную плотину. Ничего подобного.
Да, этот мальчишка твердо решил не раскрывать рта. Случай, к которому многие мои коллеги-лопухи мечтали бы приложить руки. Подумать только, Сэд, что я оказался таким счастливчиком, а?
Но я раздражаюсь, Сэд, когда подбираюсь к тому моменту, где, по-моему, пора уже взяться за дело и перестать просто любоваться видами. Там, в институте, люди думают, что я вроде как в оплачиваемом отпуске: никто, абсолютно никто не считает это работой, но никто и не знает в точности, что я собираюсь тут делать. Я стараюсь не слишком поддаваться панике по поводу результатов, хотя это и нелегко. Боже, да ведь всего минуту назад я еще подумывал, не лучше ли заняться чем-то более традиционным и начать небольшую карточную игру: посмотрим, что это у нас — ваза или парочка, слившаяся во французском поцелуе… Упаси меня боже, упаси его боже! У меня как-никак репутация передовика. Ну вот, мы вышли из хижины часов восемь назад и только что вернулись. Ну, конечно, нельзя сказать, что мы побывали в сердце тьмы, за эти восемь часов мало что обозначилось или решилось, но, Сэд, я же тебе тысячу раз говорил: терпение — превыше всего, а здесь терпение дается само собой. Ну и парочку же мы являли собой — доведись кому-нибудь нас увидать, — ну и зрелище! Стареющий мужик тридцати с гаком, уже лысеющий и нагуливающий брюшко, в компании с этим вялым, худым как щепка белым мышом. Я начинал понимать, почему родителям хотелось, чтобы он заговорил, зажил их социальной жизнью и воплотил бы все их мечты: потому что всем остальным требованиям он полностью отвечает. У него на редкость аристократический вид, который наверняка завоевал пристальное внимание со стороны его ровесников из Лиги плюща. [15] Он мне понравился. Понравился настолько, что я попытался найти способ установить с ним такое общение, для которого не требуются слова.
Я испробовал на нем несколько клише — не для того, чтобы оскорбить его интеллект, а для того, чтобы избавиться от потребности в самих клише. В течение первого часа я шутил, паясничал и исключительно ради него вспоминал свое детство. Я рассказывал ему, как, бывало, лазал по деревьям с прытью безволосой мартышки. Всякий раз, как родители брали меня на прогулку в такое место, где росло хотя бы несколько деревьев, меня обнаруживали на вершине одного из них. Мне нравился азарт, страх, возбуждение, и, даже если я застревал, желание вскарабкаться еще выше не пропадало. И вот я решил снова это проделать — для него, но немножко и для себя самого. Я залез на средней высоты дерево с меньшей ловкостью, но не меньшим удовольствием, чем в детстве, и начал дурачиться, призывая его присоединиться ко мне. Но он только смотрел на меня с видом, который и завоевал ему такое прозвище, только улыбался и оглядывал окрестности, пока я пыхтел и кряхтел на ветке.
Потом я решился на следующий шаг и предложил перейти речные пороги вброд, вместо того чтобы топать милю за милей в надежде найти мост или более безопасное место переправы. Я догадывался, что идея ему не понравилась, а это уже само по себе было достижением — не потому, что он знал, что где-то есть менее опасное для переправы место, чем то, которое предлагал я: любому недоумку было бы ясно, что эти пенные воды — не лягушатник, — я-то знаю, о чем говорю, Сэд, но не в этом суть. А суть в том, что я уловил его несогласие, хотя он не проронил ни слова, даже бровью не повел. Все, так сказать, читалось по глазам, Сэд. Но я все-таки сунулся в воду, и он побрел за мной. Вода была холодная, мы оба промокли. Я хорошо держался на ногах, можно было бы благополучно переправиться на другой берег, но мне показалось, что это испортит весь замысел, и поэтому нарочно поскользнулся, плюхнулся в реку и ушел под воду. Тут мне пришлось временно забыть о своей схеме-клише (якобы он поспешит мне на выручку, как какая-нибудь травмированная стрессом Лесси, внезапно выйдет из своей скорлупы с осознанием новой и ясной цели) и всерьез сосредоточиться на том, чтобы впрямь не потерять почву под ногами. Течение здесь было довольно сильным, и мне пришло в голову, что, если бы его родители вдруг оказались тут и увидели, что их сыну грозит опасность, оступись он в воде, — я был бы по уши в дерьме, и мне в рожу швырнули бы иск на заоблачную сумму с обвинением в преступной небрежности. И все-таки ради вящего драматизма я еще несколько раз уходил на дно, а ради звукового эффекта откашливался и отплевывался, и всякий раз, показываясь на поверхности, наблюдал за ним. Но, боже мой, Сэд, готов поклясться: выпусти я камень из рук и поплыви себе вниз по реке, как хреново бревно, он бы точно так же стоял на месте с таким же непостижимым, непроницаемым выражением на лице. Нет, я не держу на него злобы. Он прошел через руки достаточного числа терапевтов и психологов, чтобы уяснить: все мы играем в разные игры, для того чтобы люди поняли, что и они играют в игры с самими собой, — так что он, наверное, догадался, в чем тут дело. Он как будто насквозь меня видел. А может, ему было просто безразлично, что случится с этим уродом, вытащившим его в такую даль и глушь из уютного дома. Не знаю. Пожалуй, это было упражнением в бесплодности, но ты ведь сам знаешь, Сэд: прежде чем выкрасить стену, ее нужно выбелить, а прежде чем трахаться, сначала нужно, чтобы у тебя встало… Улавливаешь? Стоило вымокнуть до нитки, дабы исключить очевидное.
15
«Лигой плюща» называют восемь старейших и престижнейших университетов Новой Англии; создана в 1940 г.