Кураж
Шрифт:
Офицер усмехнулся, усики его перекосились.
– Вот видите, фрау Лужина, к чему приводит безрассудная любовь. Истинная немка должна прежде всего любить фюрера и Германию.
– Ах, господин офицер, - вздохнула она.
– В двадцать шестом еще не было фюрера. А я была девчонкой.
Ее увели обратно в камеру.
Потом уводили на допрос соседок. Старуха и Олена не возвратились.
Она сидела на нарах, безучастная ко всему, словно мертвая. Это внешне. Она ждала. Она понимала, что жизнь ее сейчас зависит от малости: одно неосторожное слово, взгляд - и фашисты насторожатся.
Потом
Ей помогли забраться в крытый кузов машины. Щелкнула дверь. Стало черно, ни лучика не проникало вовнутрь. "Как в могиле", - подумала она и заплакала.
Машина дернулась.
Она протянула руки, чтобы не упасть, ударилась о стенку и опустилась прямо на пол.
Никогда, никогда она не забудет этих минут в кромешной тьме, ужаса, который охватил ее. Казалось, что волосы на голове шевелятся. Сердце сжалось в такой крохотный комочек, что в груди образовалась пустота. И туда, в эту пустоту ворвалась окружающая ее тьма. Она хотела крикнуть и не могла. Голос пропал.
Потом машина остановилась. Открылась дверь. В кузов влился вечерний розовый свет. Солдат приказал выходить. А она не могла, ноги не слушались, она продолжала сидеть на полу, возле скамейки, прижимая руки к груди.
Солдат посмотрел на нее и засмеялся, заржал громко, заливисто. Она поняла, что он смеется над ней, над ее беспомощностью, над одеревеневшими ее руками и ногами. Ему весело, жеребцу!
Смех словно ударил ее, расколдовал. Она снова ощутила свои руки и ноги, поднялась, легко спрыгнула на землю. Она бы ударила солдата, такая в ней появилась злость, но кто-то тронул ее за плечо.
– Не сердитесь, фрау Лужина, к сожалению, в моем распоряжении нет другого транспорта.
Она увидела рядом того самого офицера, который допрашивал ее в тюрьме. Он улыбался, и усики его растянулись над губой тонкой ехидной полоской.
Надо было что-то ответить, но голос еще не слушался.
– Прошу, - офицер широким жестом указал на двери, возле которых деревянно стояли два автоматчика.
Она пригладила ладонями юбку и поправила волосы. Подумала: "Это только начало. А надо пройти через все. Ради мальчиков, ради Ивана, ради земли, на которой я была счастлива…"
– Они дали вам кредиты?
– Что?… Простите, Отто, я задумалась. Вы что-то спросили?
– Я спросил, фрау Копф, открыли ли вам кредиты?
– Разумеется, - Гертруда Иоганновна улыбнулась.
– В конце концов все здесь теперь наше.
– Русские этого никак не могут усвоить, - сказал Отто.
– Ночью на станции снова сожгли три вагона хлеба. То, что осталось, абсолютно непригодно для отправки.
– Вам попадет?
– сочувственно спросила Гертруда Иоганновна.
– Мне?
– Отто пожал плечами.
– Мое дело бумажное: планы да сводки. А господин доктор расстроен. Бои идут у самой Москвы. Неделя-другая и - конец. Солдат нужно кормить. А русские жгут хлеб, угоняют, прячут скот, все портят, все ломают.
– Он поморщился недовольно.
– В конце концов наши солдаты проливают кровь за их свободу. Странный народ эти
Отто снова занялся своими бумагами. А Гертруда Иоганновна подумала: "Как же их обрабатывали, этих Отто, если они видят черное белым?"
…Как сказал доктор Доппель при их первом разговоре?
"Вы - немка. Вы принадлежите к великой нации. Мы пришли на эту землю навечно, чтобы построить здесь новую жизнь без Советов, без коммунистов. Это - историческая миссия немецкого народа. А что может быть прекраснее для немецкой женщины, чем сознание, что и она, вместе с фюрером, творит историю?"
Он говорил долго и красиво, круглыми гладкими фразами, пересыпал речь латинскими изречениями. Она покорно слушала, изредка кивая. Порой ей казалось, что кто-то сидит в нем внутри и читает заранее приготовленную речь, а доктор Доппель только открывает рот. Она слышала, что была в древности статуя-оракул. В каком-то храме. Внутрь садился жрец и прорицал.
Возле стола в кресле сидел, развалясь, привезший ее офицер и, полуприкрыв глаза, тоже слушал. А когда доктор кончил говорить, несколько раз хлопнул в ладоши. И доктор склонил голову, благодаря публику за аплодисменты.
Потом уже она узнала, что Доппель был адвокатом и с успехом защищал проштрафившихся нацистов. Его заметили, его отличили, он завязал большие связи в Берлине. И здесь, в оккупированном "пространстве", с ним считались и даже немного побаивались.
Ее поселили в номере той самой гостиницы, где они жили во время гастролей. Только на втором этаже. Номер был небольшой, но с умывальником и телефоном. Какой-то солдат принес ее чемодан. Вещи были перерыты, помяты, но ничего не пропало.
Доктор Доппель позвонил по телефону, справился, как она устроилась. Унтер-офицер Отто Харке принес ей в гостиницу новенький немецкий паспорт на ее девичье имя. Она снова стала Гертрудой Копф. Еще он принес пропуск в комендатуру, деньги и бутылку французского коньяку. Сказал, что доктор Доппель велел отдыхать и набираться сил.
Она угостила унтер-офицера коньяком, поговорили о том о сем, и Отто ушел.
Неделю ее никто не тревожил. Трижды в день она спускалась в ресторан. Садилась за один и тот же столик в углу. Кормили неважно, на кухне орудовал повар-солдат. В ресторане было полно офицеров, они пялили на нее глаза, кое-кто пытался заговорить, но у нее было такое каменно-отчужденное лицо, такой надменно-независимый вид, что смельчаки быстро сникали и, вежливо поклонившись, отходили.
Как-то она услышала несколько фраз, произнесенных вполголоса:
– Кто эта женщина?
– Кажется, работает у Доппеля. Рейхскомиссариат "Остланд".
Что такое рейхскомиссариат "Остланд", она представления не имела. Но поняла, что учреждение Доппеля солидное.
На улицу она выходила редко, ранним утром или в сумерки. Шла привычной дорогой к цирку. Не доходя до ограды, останавливалась, смотрела сквозь листву деревьев на выгоревший под солнцем такой знакомый купол. Несколько раз видела сидящего на табурете одноногого сторожа. Подойти бы, заговорить!…