Курс на худшее: Абсурд как категория текста у Д.Хармса и С.Беккета
Шрифт:
В 1960 году Беккет публикует текст, который он сам назовет романом, хотя относительность этого наименования была ясна ему самому. Речь идет о «Как есть», самом «неудобочитаемом» произведении писателя. По сути, это текст о разложении языка и, соответственно, разложении мира, от которого осталась лишь вселенская липкая грязь. По ней и ползет персонаж-личинка, персонаж-червь, реинкарнация Червя из «Безымянного»:
один в грязи да чернота да уверен задыхаясь да кто-то меня слышит нет никто меня не слышит нет бормоча иногда да когда прекращается одышка да в другие моменты нет в грязи да в грязи да я да мой собственный голос да он не принадлежит никому другому нет только мне да уверен да когда прекращается одышка да время от времени несколько слов да несколько обрывков да которых никто не слышит да но все реже и реже нет ответа ВСЕ РЕЖЕ И РЕЖЕ да [277] .
277
Beckett S. Comment c’est. Paris: Minuit, 1961. P. 227.
Если
ГЛАВА 4. ПИСАТЕЛЬ И ПУСТОТА
1. Музыка, письмо и сексуальность
В мае 1938 года Беккет записал в дневнике, что прочел роман Сартра «Тошнота» и что книга «чрезвычайно хороша» [278] . Мы не знаем, что именно понравилось начинающему писателю, но вряд ли его оставили равнодушным те завораживающие описания абсурдного, самодостаточного, самопорождающего бытия, которые составляют основу романа. И еще одну важную для себя тему он не мог не отметить: дело в том, что у Сартра абсолютной положительности бытия-в-себе, для которого «в его бытии не идет речь о его бытии», противостоит только музыка, трансцендирующая аморфность и вязкость (viscosite) мира-в-себе. Для Беккета эта нематериальность музыки, ее близость к пустоте были очень важны с самого начала его творчества; не случайно музыка играет такую существенную роль не только в более поздних пьесах («Про всех падающих», «Трио призрака», «Nacht und Tr"aume»), но и в ранних, написанных еще по-английски, романах («Мэрфи», «Уотт»). Восприятие музыки как силы, освобождающей от гнета материальности, было характерно, как мы убедимся, и для Хармса, тем более что в тридцатые годы ему самому пришлось столкнуться с «разлитой», «неконцентрированной» жизнью, поразительно напоминающей абсурдный мир «Тошноты».
278
См.: Knowlson J. Beckett. P. 386. В этом же году Беккет прочел «Обломова» Гончарова; за то, что Беккет избегал людей и подчас проводил целые дни лежа в постели, Пегги Гугенхейм, бывшая в это время его любовницей, дала ему прозвище «Обломов» (см.: Bair D. Samuel Beckett. Paris: Fayard, 1979. P. 255, 267). Самому писателю не могло не понравиться сходство между его любимым дантовским персонажем — Белаквой — и Обломовым.
Джазовая мелодия, которую слушает в кафе главный герой «Тошноты» Рокантен, «не существует — в ней нет ничего лишнего, лишнее — все остальное по отношению к ней» ( Сартр,173). В то же время это не значит, что мелодии нет, она есть,но ее бытие не имеет ничего общего с существованием,оно трансцендирует «существующее», которое должно умереть, чтобы родилась музыка.
Сквозь толщи и толщи существования выявляется она, тонкая и твердая, но когда хочешь ее ухватить, наталкиваешься на сплошные существования, спотыкаешься о существования, лишенные смысла. Она где-то по ту сторону.
Если бы Рокантену удалось остановить одну из нот песни, то она неизбежно уплотнилась бы и ее можно было бы потрогать, ощутить ее вялую, вязкую плоть. Попытка остановить музыку грозит превращением ее бытия в бытие-в-себе, замкнутое на себе существование, неподвластное течению времени; «в-себе», по Сартру, «изолировано в своем бытии» и «не поддерживает никаких отношений с тем, что не оно».
Переходы,
события, все то, что позволяет сказать, что бытие еще не есть то, чем оно будет, и что оно уже есть то, что оно не есть, — во всем этом ему в принципе отказано [279] .279
Сартр Ж.-П. Бытие и ничто. С. 39.
Время, в котором живут обитатели Бувиля, время существования,также изолировано в самом себе; это время сплошное,как сказал бы Сартр, время, которое состоит из одного настоящего. Когда Рокантен слушает музыку, он испытывает счастье, но это счастье крохотное, и оно «угнездилось внутри вязкой лужи, внутри НАШЕГО времени — времени сиреневых подтяжек и продавленных сидений, — его составляют широкие, мягкие мгновения, которые расползаются наподобие масляного пятна. Не успев родиться, оно уже постарело, и мне кажется, я знаю его уже двадцать лет», — свидетельствует Рокантен ( Сартр,35).
Очевидно, что «раздробленное», состоящее из не связанных друг с другом мгновений время имеет тенденцию к превращению в аморфную, масляную массу: мгновения «слипаются», становятся «широкими и мягкими» и, наконец, застывают в своего рода вечном настоящем. Конечно же, не о такой вечности мечтали Хармс и Введенский, когда пытались преодолеть раздробленность времени; для русских поэтов вечность не имеет не только прошлого и будущего, но и настоящего,она не длится,в отличие от вечности «нашего времени», о которой говорит Сартр.
Рокантен находит спасение в музыке, которая «выдается вперед, точно скала в море», пересекая «наше время из конца в конец, отвергая его, прорывая его своими мелкими сухими стежками; есть другое время» ( Сартр,34, 35). Музыка тверда как сталь, как скала, которая борется с однородностью моря, она пронзает эти «расплывчатые формы» и струится дальше. Время музыки — другое время, по сути, это время безвременности,абсолютной трансцендентности другого, «чистого», как сказал бы Хармс, бытия; оно прогоняет Тошноту и делает тело Рокантена и окружающие его предметы твердыми.
[Музыка] заполняла зал своей металлической прозрачностью, расплющивая о стены наше жалкое время. Я ВНУТРИ музыки, — говорит Рокантен. — В зеркалах перекатываются огненные шары, их обвивают кольца дыма, которые кружат, то затуманивая, то обнажая жесткую улыбку огней. Моя кружка пива вся подобралась, она утвердилась на столе: она приобрела плотность, стала необходимой.
Даже взмах руки Рокантена разворачивается «величавой темой»; так музыка уничтожает контингентность существования, давая Рокантену надежду на то, что однажды и он сам сможет не то чтобы навсегда избавиться от существования (это невозможно, пока есть тело), но хотя бы получит возможность найти ему какое-нибудь оправдание. Эта надежда, которая в самом конце книги приобретает убедительность действия, направленного в будущее, позволяет герою мечтать о том, что он напишет историю, «прекрасную и твердую как сталь»; тогда люди устыдятся своего существования ( Сартр,175).
Согласно Ж.-Ф. Луэтту, развязка «Тошноты» демонстрирует, что это текст «оптимистический, открытый будущему, текст-„завтра“, текст-„проект“ <…>» [280] . Конечно, хармсовская поэтическая концепция также была обращена к будущему, к тому «завтра», в котором преодолеется притяжение материального. Но если человек Сартра, осуществив свой проект, ставит себе новую задачу, открытую новому будущему, то реализация проекта русского поэта означала бы, напротив, достижение такого состояния, в котором будущего как такового уже бы не было: каждое мгновение жизни проживалось бы как целая жизнь, но не как часть жизни, как Вселенная, но не как дробная частица мира. По сути, Рокантен, несмотря на свои слова о том, что он «внутри музыки», рассматривает ее как нечто внешнее по отношению к нему, он не может в ней до конца раствориться; точно так же и рассуждения о будущем подразумевают наличие некоего настоящего, ему внеположного. Хармс же, со своей стороны, стремился к единосущной коммуникации, при которой понятие внеположности теряет свой смысл, но теряет его, что важно, не за счет растворения индивидуума в безличном и безымянном мире, а за счет вбирания человеком в себя всего Универсума.
280
Louette J.-F. Silences de Sartre. Toulouse. Presses Universitares du Murail, 1995. P. 143.
Музыка для Хармса — это и есть то атемпоральное идеальное бытие, в котором преодолевается любое разделение и происходит максимальное расширение индивидуальности, которая при этом не утрачивает своей конкретности, определенности. Музыка имманентна человеку, поскольку проходит сквозь него, устраняя разрыв между субъектом и объектом, и в то же время трансцендентна ему, поскольку свидетельствует о бытии сверхчеловеческом, божественном, алогическом. В музыке наиболее полно воплотился чинарский принцип «некоторого равновесия с небольшой погрешностью»: музыка несет в себе покой вечности, который, благодаря небольшой погрешности, не может переродиться в стабильность бытия-в-себе. Не случайно Хармс посвятил исполнению Э. Гилельсом мазурки № 13 Шопена целый трактат, которым особенно гордился.