Шрифт:
Новый год
Хрусть-хрусть…Как все-таки приятно хрустит снег под ногами в мороз! Как хороши огромные сугробы, протоптанные дорожки, дымки из труб, свежий деревенский воздух и тишина глухомани, окруженной лесом…31 декабря, презрев предновогоднюю суету, наше семейство – мама, папа, дочь и я приехали в Шестаково – мою и мамину малую родину. Навестить тетку-мамину младшую сестру и бабулю, подарить подарочки от Деда Мороза многочисленным племяшам (тетка растит аж четверых внуков) и угостить всех свеженаструганными салатиками.
И вот – хрусть-хрусть – идем в дом к тете Кате. Мама увидела в окно, что дома кто-то есть, обрадовано оповещает: там Галка с малышкой (старшая теткина дочь с четырехмесячной дочерью, третьим своим отпрыском). Выходит большая,
Нам навстречу выбегает племяшка, которую я не видела года три – четырехлетняя Кристина, мелкая юркая рыжая бестия с казахскими раскосыми глазами, дитя дружбы народов – папаша-казах год назад умер от туберкулеза, приобретенного в тюрьме…На диване заливается-орет следующая Галкина дщерь – Мадина. Ее отец – гастарбайтер-узбек, у чернявой красотки большие карие глаза. Галки нет. Она в Заводоуковске в запое: неделями квасит, дети дневали без присмотра (отец вынужден ходить на работу). Неизвестно, как Кристинка кормила Мадинку, пока не было отца, и он решился увезти детей к спасительной бабушке. Пытался закрыть Галку в квартире на замок, чтоб протрезвела отдельно от детей в комнате, – какая из пьяни мать, та вылезла в форточку и убежала к подруге-собутыльнице…
«Не знаю, что с ней делать, все равно надеюсь, что она образумится», – говорит тетка сквозь слезы. Матери сложно поверить, что дите – конченное. Она уже однажды чуть не сошла с ума, когда Галка лежала в коме, тетка откачивала после запоев, кодировала, пыталась заставить лечить руку, болтающуюся на хрящах, которую какой-то «дружок» сломал Галке…
Слушая об этом ужасе, я все крепче прижимаю к себе повисшую на мне Кристинку. Та, положив мне на плечо головку, сама крепко-крепко прижимается. Говорю:
– Ты меня помнишь?
– Неа!
Но мы, как и три года назад, обнявшись, сплетаемся в одно, потому что – вся в меня: та же шустрость, мелкость, веселуха. Даже с рождения обе любили терюшить что-нибудь мягкое, пушистое. Недавно на курсах по соционике узнала, что это – яркий признак Гексли. Господи, как бы я не отпускала от себя эту бестию, ни-ког-да!.. Но мама с теткой уходят к бабушке, нам с моей дочерью оставляя уторкивать не желающую успокаиваться Мадину. Я беру на руки этот комочек нервов, и просто держу себя в руках, чтоб не зареветь: кроха абсолютно невесома. Килограмма три (мама позже рассказывает, что при рождении была три семьсот). В грязном, провонявшем недельной молочной кислятиной плохо застегнутом комбинезончике, при таком холоде – с непокрытой головкой, на которой не отшелушена родничковая грязька… Я вожусь с десятикилограммовым ее ровесником Лехой, сыном подруги в Тюмени. Вопиющая разница! Застегнули, надели капюшончик, качаю и пою, лялька пытается уснуть, но то и дело открывает беспокойные озерки, сквозь комбез прощупываю позвонки на сгорбленной спинке…Хорошо, что не вижу ее тельце. Дрыхнет христовая, джая.
Можно пойти к бабуле. По узкой тропочке, уже не замечая никакого скрипа под ногами, пробираемся в бабушкину избушку. В не застекленных сенях, практически на веранде – горы тряпья в накрепко завязанных мешках. Это пеленки и памперсы, в которые лежачая бабуля ходит. Представляю, какой бы был смрад, если б было лето. Мама выносит полведра чего-то коричневого из избы. После выясняется, что это дерьмо, которое накопилось в диване: туда ходит по большому кошка. Маму вырвало, она на сутки потеряла голос. В избе, в отличие от позапрошлого лета, когда я в предыдущий раз навещала еще ходячую бабулю и нанюхалась в этой избе свежего человечьего дерьма (клали прям в постель ее дружки-алкаши, с которыми бабуля
глушила одеколон), пахло так же, как когда-то в доме моего детства – старом бабушкином доме в Покровке, который спалил дядька-алкоголик: хорошо натопленной печкой-мазанкой (не железной, а кирпичной кладки) и чистыми полами, и чем-то еще таким, чем пахнет только в доме моей бабушки, больше не у кого. Бабуля лежит в комнате у печи под одеялом и тулупом. Голова в чистом платочке, но на черной от грязи наволочке (кошка спит у изголовья – после рассказывает мама). Ей 82 года, больше не пьет и не двигается, – ноги у бабули сохнут и болят, в хорошей памяти, в отличие от времен запоев, когда забывалась и несла бред. Здоровое сердце. Лицо за полтора года намного постарело и осунулось, маленький бабушко-мамин носик еще больше скосился в сторону. На меня смотрит один бабулечкин глаз-василек, второй в гнойничках – слипся. Мама его протирает и спрашивает:– Как живешь, мам?
Бабуля молчит. Тетька Катька приходит на помощь: «Скажи: ху*во живу!»
– Ху*во живу! – четко тараторит баба Фиса абсолютно не шамкающим ртом.
Тетка подкидывает дров, рассказывает, что садить бабулю на диван не решается больше. Однажды посадила, приходит – а та на полу лежит. Упала. Поэтому сейчас приходится бороться с пролежнями. Памперсы бабуле больше не надевают. Она их снимает и дерет в мелкий пух. Мама спрашивала:
– Зачем дерешь-то?
Отвечает:
– Надо ж че-то делать…
Всю жизнь бабуля впахивала, как лошадь. Трудно без работы. Но дать ей крючок – вдруг ткнет в беспамятстве себя в глаз. К тетке в дом ее нельзя – запах. Там внуки и тесно. К моей маме в Заводоуковск бабуля ехать напрочь отказывается. Мама бодро ее поздравляет с Новым годом, моя дочь фоткает и так же бодро, как мама, комментирует: «Бабуля, ты у нас красавица!» А я не умею так – бодрячком поддерживать, губы предательски трясутся, мысленно только кладу на нее крестное знамение, много-много раз… Единственно, что смогла выдавить из себя:
– Баб, ты молишься?
– Молюсь! – с моим любимым круглым «о» рикошетит моя бойкая бабулечка.
И я за тебя молюсь. С Новым годом. И…я хочу, чтоб ты поскорее ушла в лучший мир, оставив это такое обременительное для тебя тело. Но нельзя такое говорить. Выхожу на улицу, и тут уж не сдерживаю соленого потока, хлынувшего из глаз. Едем домой в Заводоуковск, встречать Новый год. Тетка, кроя мое хлюпанье восхитительной улыбкой, машет нам, идя рядом с машиной. Бодрая, огромная, сильная…
Мама тараторит всю дорогу шепотом. Это истерика. Говорит, что сошла б с ума на месте тетки: встать рано утром, пойти натопить у бабули и накормить ее. Потом накормить скотину: две коровы, свинья, собаки. Одна корова, испугавшись второй, намедни прижала тетку. Теперь трещина на бедре – не может согнуться. Но какие врачи, – терпит. Потом орава внуков: еще старший Галкин и двое Оксаниных – младшей дочери. Все хотят быть у бабушки, практически она их и растит. Работает биологом в школе, подрабатывает там же секретарем. Муж –бездельник и тиран. Никогда не любила дядьку. Недавно тете Кате сделали операцию: была опухоль мозга. Голова отваливалась. Сейчас все нормально. Мама говорит, что на месте тети Кати чокнулась бы. Отвечаю: «Ей некогда».
Да, некогда: она всем нужна. И она счастлива. Я попросила, приехав в Тюмень, преданных помолиться за тетку. Прочитали за не круг джапы. Какие выводы? Много было выводов. Странный был Новый год. Хотелось все бросить и поехать обратно в Шестаково, помогать. Но кем я там буду?! Еще одной нахлебницей?! Все, что я могу – молиться за них за всех. Я молюсь…
Похороны
Ни разу не бывала на похоронах родни – Бог миловал. Но вот решил исправиться. Срывающийся папин голос: «Бабушка умерла», – и я, отпросившись с работы и покачиваясь от усталости после напряженного дня, беру в охапку дщерь, садимся в пригородную электричку, едем. Трагедии не чувствую – слава Богу, что бабуля отмаялась. Лежала с болью без всяких там обезболивающих – сохли ноги. Но ожидание картин с воем старушек и причитаниями родни немного напрягало. Вечером мама, как всегда, без умолку, воркует про цены на омовение, про то, что она попросила прейскурант, и с нее взяли меньше, а то могли бы, про то, что ноги не разгибались – пришлось платить, чтоб их сломали и распрямили…Перманентная мамина истерика…