Кустики
Шрифт:
Крепкий морозец. Утром едем в Шестаково. Сразу в бабин домик. Выходит позеленевшая от бессонной ночи теть Катя (дурацкая традиция – сидеть около покойника ночь напролет, не смыкая глаз) в черном платке под шалью, с измученным лицом и ослабевшим голосом. Посреди чистой комнатки наспех сколоченный красный гроб, в изголовье свеча, иконка, куча венков, по сторонам сидят две старушки-бабины собутыльницы, причитают: «А че – старость, так и пьем, че еще делать-то», – слегка подвывая и пуская скупую слезу. Ни трупного запаха, ни вздутостей-опухлостей: в гробике лежит ссохшаяся маленькая мумия с полузакрытыми глазками, ввалившимися щеками и до неузнаваемости изменившимся ротиком. Это уже не моя бабуля. Эт просто мертвая материя. Но почему-то очень
Идем домой к теть Кате готовить угощенье. Там на огромном столе уже поставлены компот в граненых стаканах, тарелки с омлетом, киселем и рисом с изюмом (как бишь это блюдо называется-то? Пасха?). Я, не говоря ни слова, начинаю стряпать: раз уж это мой стандарт, надо и здесь ему соответствовать. Готовим много простейшего: восьмилитровый суп-лапшу с тефтелями, пятилитровый гуляш с поджаркой, литров двадцать пюре, нарезку овощей-фруктов-колбас, Оксанка нарезает булок пять хлеба, уже готова гора блинов, из школьной столовки принесли два огромных рыбных пирога и гору булочек с повидлом. Я катаю тефтели, чищу огромную морковку (эх, еще с прошлой праздничной готовки мозоль вздувшаяся не сошла – рядом уже другая), сочу ея на тупой терке, потом помогаю строгать ведра картошки. Мешаю огромную сковородищу поджарки, без всяких там миксеров наяриваю – толку пюре, в перерывах вытираю теть Катины полки с посудой – у нее с ее заботами руки не доходят до такой мелочи, читаю джапу. Она здесь читается, как по маслу, как в храме. Нет препятствий. Под ногами снуют две жирные кошачьи морды: то лезут пожрать в ведро с картофельными очистками, то умудряются залезть мордой в суп, с которого неосмотрительно хозяева позаимствовали покрышку…
Рядом тараторит, как трактор-рассказывает биографию дальняя тетка, которую я впервые вижу. Абсолютно не грузя тараторит, фоном…Я, несмотря на кажущуюся суету, наслаждаюсь покоем, чистым воздухом, простотой и здоровостью разлиянными…Как все хорошо, правильно здесь. Только в деревне люди живут в благости. Какое уродство – этот город, эта Тюмень! Даже нашим преданным (не скрою, мне тяжело это говорить, но я так чувствую) далеко до этой простоты и благости. Моя б воля – я б вот так и строгала, и, может быть, научилась бы деревенской скорости (я все делаю в два раза медленнее), и не грузят ни мутная вода в тазике для «ополоснуть» посуду, ни дядь Вень, подгоняющий: собак накормить, копальщикам уже чего-нить отправить. Копальщики там аж топорами землю рубят. Мужиков – по всем избам ходили, набрали. Попробуй так в городе по соседям походи…
По ходу времени в избу заходят вновь прибывшие родственники – Алька и баб Клава из Колесниково. Первую, раздобревшую поболе меня, я не видала лет 25, вторую – никогда. Это двоюродная бабуля. Я поражаюсь, с каким почтением, совершенно естественным, Оксанка, расцеловав бабулю, снимает с нее пимы и шубу, идет укладывать отдохнуть с дороги. Я просто завидую и чувствую себя полным уродом рядом с этими людьми, летающими, что-то вечно делая, как молнии и при этом вечно радуясь, подкалывая друг друга и как-то все это делая с непонятным мне, суетной, внутренним покоем и умиротворением.
Ну, еды – на всю деревню. Два часа дня. Пошли опять к бабуле, выносить-везти гроб, яма готова. У гроба в избе еще несколько дальних родственников, которых не видела сто лет, в том числе Бабина старшая сестра баб Нюра – такая же курносенькая круглолицая куколка, еле ходит, но личико светится…Беру венок, садимся в машину, впереди газель с гробом, из которой, по традиции, бросают еловые ветки. Почему-то после, а не до. Так здесь принято. На кладбище огромные сугробы с глубоко протоптанными тропками, частокол могильных плит. Бабулю кладут рядом с дедом (он похоронен 17 лет назад), чуть позади – могила дядь Коли, среднего брата мамы и теть Кати. Теть Катя взвывает «отмаялась милая»,
мама с чего-то пытается закрыть поплотнее глазки бабуле, слезы, конечно, бегут сами. Да просто бегут и все. Тяжко ж на все это смотреть и не сострадать. Говорят, что люди плачут на похоронах от жалости к себе и от страха, что и они умрут. Не знаю. Не боюсь, но маму с тетей жалко – это ж их мать. Как я буду себя чувствовать, когда умрет мама? Представить не могу. Целую бабулю в нежную кожицу лобика. Все: заколотили, закапывают. Я почему-то в душе радуюсь, что все достаточно сдержанно: без траурных речей и истерик. Мой двоюродный братан Леха даже успевает над одной озорной старухой подтрунить. Жизнь продолжается. Солнце, мороз, ноги околели-отваливаются, но все хорошо. Почти. Потому что то ли мой ум, то ли воображение, то ли…Когда я читала джапу, медитируя на бабулю и стараясь ее поддержать, я видела ее, без четкого абриса, но с белозубой улыбкой, кружащейся в облаках и орущей, окающе: «Хорошо!» Молодую, в платочке, беззаботную, легкую. А как закопали – она нырнула туда, в тельце. Испужалась. Да и надо было так, наверное. Потом видела я в медитациях только страшные пасти ямадутов, Утащили мою бабаньку на адские планеты. Ненадолго. Я видела, что она чуть помается за свои алкоголизмы, да потом родится белочкой (она согласна), а после – моей внучкой со слегка выдающимися передними верхними зубками. Не знаю, как это все мне приходит в голову. Ну, вот приходит. Пока, бабуленька!..
… А еще я увидала впервые одного очень важного для меня родственника – некогда бутуса, а нынче изросшего семилетнего Егорку, старшего сынулю Оксанки. Неженка с серыми волоокими глазками, завлекательной родинкой на щечке и большими пельмешками ушей. Уж такие тонкие, интелехентные черты лица, такой вертун и кокетка, что какой же из него деревенский мужик-то выйдет? Ну, посмотрим. На прощанье, закидав в себя три порции пюре и фиг знает сколько блинов, для пущей сладости смачно целую его в нежную щечку. На сегодня не видала только его младшей трехлетней сестры, ну, в сотике на фотке – Оксанка в миниатюре, значит, в родне будет еще одна двухметровая пава с косой в три обхвата…В марте едем на сорок дней. Может, хоть удастся поболтать с кем из родни. Хочу в деревню. Хочу учиться быть добрее и мудрее.
Чугунок
Бывает так: вдруг нужно слово, а ты его не можешь вспомнить. И вот я-мужу как-то при разговоре: «Ну, этот-то горшок, который бабушка ухватом в печь», – и маята на полдня – не могу слово вспомнить! И вдруг вечером, когда уже и не вспоминаешь-не думаешь, откуда-то всплыло – «чугунок»! Я аж подпрыгнула от радости…а в памяти уже за эти полдня живет самое радостное и самое лучшее моё детство, которое было и у кучи других деревенских ребятишек, но у меня все равно – только моё, особенное, и самое-самое… а то, что происходит сейчас – такое тусклое и неправильное, правильное – только то, что было тогда…
И хоть я уже писала обо всем этом, но хочется снова и снова вспоминать бабулин дом… как я, накатавшись на горке и набрав в валенки снегу по горло, сбрасываю их под ворчание бабушки, валенки ставятся на печку, меня под мягкое место тоже толкают на те самые заветные полати, где тепло-тепло, пахнет сушащимися шерстяными носками – самовязанными, из шерсти своих овечек, пряжу для которых я тоже пытаюсь тянуть на прялке, крутя веретено, но у мня получается то слишком тонко, то толсто… куда моим неумелым ручкам до сноровистой баб Фисы… Тут же дымят-сушатся мои валенки, скатанные соседями. Кто-нибудь заходит в избу из сеней, и по полу клубится густой пар… В печке трещат дрова, а бабушка, расколов в сенях корочку льда в бочке с квашенной капустой и проделав ещё какие-то неведомые мне пассы, ставит в печь тем самым ухватом тот самый чугунок, и вскоре из печи достает ароматный наваристый борщец, такой запах и вкус получается только в печи – больше нигде…
Конец ознакомительного фрагмента.