Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

А. И. Михайловский-Данилевский вспоминал: «Первого сентября рано поутру Светлейший прибыл на Поклонную гору, откуда столица представлялась со всеми своими прелестными окрестностями и бесчисленными колокольнями. Он сел, по своему обыкновению, на небольшую скамью; пехота, конница, артиллерия и ополчения медленно и в безмолвии тянулись по дороге, покрывали поля и выходили из лесов. Почетнейшие из генералов окружили главнокомандующего. Это была торжественная минута. Мы увидели здесь графа Ростопчина, который в первый раз приехал в армию. Многие из офицеров разыскивали позиции для сражения, потому что были еще в уверениях в скором времени встретиться с неприятелем, и на некоторых возвышениях возле Поклонной горы начали рыть укрепления. Но по обозрении местного положения оказалось, что оно пересекаемо глубокими и крутыми рвами, которые во время дела препятствовали бы переводить войска с одного места на другое, подкрепляя резервами ослабевшие отряды, и употреблять конницу. Позиция простиралась на четыре версты, пространство сие было слишком велико для армии, обессиленной Бородинским днем; позади оной находилась столица и Москва-река, имеющая крутые берега. Таким образом, в случае неудачи, армия была бы уничтожена и в невыгодном месте своего расположения, и во время переправы чрез Москву-реку, и при отступлении по пространнейшему городу Европы. Однако мысль пережить отдачу Москвы еще более была ужасна <…>» 105. Принц Евгений Вюртембергский, начальник 4-й пехотной дивизии, также поведал, каким ему запомнился главнокомандующий накануне оставления Москвы: «Кутузов молча слушал суждения генералов, его окружавших; нельзя было не заметить в нем душевного волнения. В самом деле, много требовалось решимости, чтобы, принимая на одного себя всю ответственность уступить неприятелю древнюю столицу империи, уступить вопреки мнению и народа, уступить после успешного, как полагали, боя, после отступления, совершенно добровольного, уступить, наконец, располагая еще войском. <…> Что касается до местности, которую занимало в это время войско, то она предсказывала поражение. Еще в 1810 году, находясь по обязанностям службы в Вильно, я пользовался расположением Кутузова, который был тогда в этом краю губернатором. Очень помню слова его, которыми он высказал свое решительное намерение — отступать. „В настоящем случае я должен положиться только на самого себя, каков бы я ни был, умен или прост“, — сказал мне Кутузов, вскакивая со скамейки, в ответ на взгляд, который устремил я на него, слыша общее разногласие» 106. Совершенно иным предстает Кутузов в Записках Ермолова: «В присутствии окружающих его генералов спросил он меня, какова мне кажется позиция? Почтительно отвечал я, что по одному взгляду невозможно судить положительно о месте, назначенном для шестидесяти или более тысяч человек, но что весьма заметные в нем недостатки допускают мысль о невозможности на нем удержаться. Князь Кутузов взял меня за руку, ощупал пульс и сказал: „Здоров ли ты?“ Подобный вопрос оправдывает сделанное с некоторой живостью возражение. Я сказал, что драться на нем он не будет или будет разбит непременно» 107.

Наиболее нелицеприятное суждение в адрес Кутузова высказал московский генерал-губернатор граф Ростопчин: «Я нашел князя Кутузова сидящим и греющимся около костра; он был окружен генералами, офицерами Генерального штаба и адъютантами, прибывшими со всех сторон и испрашивающими приказаний. Он отсылал тех и других то к генералу Барклаю, то к Беннигсену, а иногда и к квартирмейстеру

полковнику Толю, бывшему его фаворитом и достойному его покровительства. Кутузов встретил меня чрезвычайно вежливо и отвел в сторону, так что мы оставались наедине, по крайней мере, с полчаса. Тут-то мне впервые случилось беседовать с этим человеком. Беседа оказалась весьма любопытна в отношении низости, нерешительности и трусливости начальника наших армий, который должен был быть спасителем отечества. <…> Он объявил мне, что решился на этом самом месте дать сражение Наполеону. Я заметил ему, что местность позади позиции представляет довольно крутой спуск к городу, — что если несколько потеснят линию наших войск, то они вперемежку с неприятелем уйдут в улицы Москвы, — что вывести оттуда нашу армию не будет никаких средств и что он рискует потерять ее всю целиком. Он все продолжал уверять меня, что его не заставят сойти с этой позиции, но что, если бы по какому-либо случаю, должен был отступить, то направится на Тверь. На замечание мое, что там не хватит продовольствия <…> у Кутузова вырвались слова: „Но ведь надо прежде всего позаботиться о севере и прикрыть его“. Он имел в виду резиденцию Императора. <…> Я спросил, не думает ли он стать на Калужской дороге, по которой направляются все подвозы из внутренних губерний? Он отвечал мне уклончиво. <…> Он стал разговаривать о битве, которую готовится дать, прося, чтобы я через день приехал к нему с архиереем и обеими чудотворными иконами Богоматери, которые он хотел пронести перед строем. <…> Затем он просил меня прислать ему несколько дюжин бутылок вина и предупредил, что завтра еще ничего не будет» 108. Даже не будучи современником тех событий, можно догадаться о чувствах Светлейшего к Ростопчину, которые он при всей вежливости почти и не скрывал. После неуместного «розыгрыша» со «100 тысячами молодцов» Михаил Илларионович поддерживал с ним разговор в соответствующем духе, не сказав ни слова правды о своих намерениях. Свидетельства генералов из «клана» недоброжелателей Кутузова основаны на догадках, домыслах и противоречат друг другу настолько, что становится очевидным, как мало он доверял своим «совместникам». Так, А. П. Ермолов сообщил: «Он (Кутузов) не остановился бы оставить Москву, если бы не ему могла быть присвоена первая мысль о том. Данная им клятва его не удерживала, не у преддверия Москвы можно было помышлять о бое, не доставало времени сделать необходимые укрепления; едва ли достаточно было, чтобы расположить армию. <…> 29-го числа августа им подписано повеление о направлении транспорта с продовольствием из Калуги на Рязанскую дорогу. Князь Кутузов рассказал мне разговор его с графом Ростопчиным и со всею простотою души своей и невинностью уверял меня, что до сего времени он не знал, что неприятель приобретением Москвы не снищет никаких существенных выгод и что нет, конечно, причин удерживать ее с чувствительною потерею и спросил, как я думаю о том? Избегая вторичного испытания моего пульса, я молчал. Но когда приказал он мне говорить, подозревая готовность обойтись без драки, я отвечал, что прилично было бы ариергарду нашему в честь древней столицы оказать некоторое сопротивление» 109. Москвич, отставной генерал екатерининского времени, князь Д. М. Волконский 31 августа записал в Дневнике: «Вечеру приехал я в армию на Фили, узнал, что князь Кутузов приглашал некоторых генералов на совещание, что делать, ибо на Поклонной горе драться нельзя, а неприятель послал в обход на Москву. Барклай предложил первой, чтобы отступить всей армии по Рязанской дороге через Москву. Остерман неожиданно был того же мнения противу Беннигсена и многих. Я о сем решении оставить Москву узнал у Беннигсена, где находился принц Вюртемберской и Олденбурской. Все они были поражены сею поспешностью оставить Москву, не предупредя никого» 110. Как видим, принц Вюртембергский в отличие от того, что он рассказывал в Записках, не сразу оценил, что «местность предсказывала поражение». Предупреждать Ростопчина об оставлении Москвы было опасно, принимая во внимание его желание предать «город пеплу».

1 сентября состоялся памятный совет в Филях. «Генерал барон Беннигсен, известный знанием военного искусства, более всех современников испытанный в войне против Наполеона, дал мнение атаковать, подтверждающее изложенное мною. Уверенный, что он основал его на вернейших расчетах правдоподобия в успехе, или, по крайней мере, на возможности не быть подавленным в сопротивлении, много я был ободрен им <…>», — вспоминал А. П. Ермолов, попавший в затруднительное положение во время создания своих Записок. Зная последующий ход событий, ему хотелось выглядеть одновременно и сторонником «битвы у стен Москвы», и тем, кто был причастен к ее оставлению неприятелю: «Военный министр призвал меня к себе, с отличным благоразумием, основательностью истолковал мне причины, по коим полагает он отступление необходимым, пошел к князю Кутузову и мне приказал идти за собою. <…> Князь Кутузов, внимательно выслушав, не мог скрыть восхищения своего, что не ему будет присвоена мысль об отступлении, и желая сколько возможно отклонить от себя упреки, приказал к восьми часам вечера собрать генералов на совет» 111. Поразительно то, что за давностью лет Алексей Петрович уже позабыл, что главная полемика разыгралась не между Кутузовым и Беннигсеном, а между Беннигсеном и Барклаем де Толли! Более того, генерал Беннигсен в разговоре с А. И. Михайловским-Данилевским впоследствии полностью опроверг «отличное благоразумие» своего оппонента: «Что касается до Барклая, то я вывел его в люди, я был полковником и командовал Изюмским полком, в котором он был поручиком. Он тогда уже отличал себя хорошим поведением: я рекомендовал его принцу Ангальту, который взял его к себе в адъютанты, а после смерти его Барклай почти во всех походах находился под моим начальством. Он хороший исполнитель, но не имел ни малейших военных способностей („il n'avait pas le mondre genie militaire“). В начале войны 1812-го года Государь приказал мне находиться при Главной квартире. Я был свидетелем всех военных советов, но никогда не слыхал, чтобы Барклай имел собственное мнение. Надобно от природы получить дар начальствовать армиею; учением способности сей приобрести нельзя» 112. Беннигсен же опроверг мнение Ермолова о том, что Кутузов, чтобы оправдаться перед государем, был занят поиском того, на кого он смог бы свалить ответственность за оставление Москвы без боя. «Князь Кутузов решил, наконец, вопрос своей властью, высказав свое твердое желание отступать. Когда я увидел, что решение сдать Москву без боя было принято до Военного совета, что мнение, высказанное генералами, не заносилось даже в протокол и что на совет не был приглашен московский генерал-губернатор граф Ростопчин, тогда как его уверяли еще в тот день утром, что столицу будут защищать до последней крайности, то я решил уехать из совета» 113. Генерал H. H. Раевский, поддержавший мнение главнокомандующего, не сомневался, что Кутузов принял на себя бремя тяжкой ответственности: «<…> Войска наши не довольно привычны к наступательным движениям, и потому мы можем на малое только время замедлить вторжение неприятеля в Москву; что отступление после битвы чрез столь обширный город довершит расстройство нашей армии; что не от Москвы зависит спасение России; что, следовательно, более всего следует сберечь войска и что мое мнение: оставить Москву без сражения; что я говорю как солдат, но что, впрочем, князю предоставлено судить о влиянии на умы, которое произведет известие о взятии Москвы и о важности сего события в политическом отношении. Князь уже, конечно, принял свое намерение, не мое мнение решило его выбор. Он отвечал мне по-французски следующее: „Знаю, что ответственность падет на меня. Но жертвую собою для блага Отечества. Повелеваю отступить“». Князь А. Б. Голицын также сообщил подробности, касающиеся того, о чем говорил Светлейший на военном совете: «Но когда Толь подал мысль стать на Воробьевых горах параллельно дороге Калужской, чтобы избегнуть отступления городом, предполагая в том более трудностей, нежели их могло быть, Кутузов, опровергая его, сказал: „Вы боитесь отступления через Москву, а я смотрю на это как на Провидение, ибо оно спасает армию. Наполеон подобен быстрому потоку, который мы сейчас не можем остановить. Москва — это губка, которая его всосет в себя“». А. Б. Голицын засвидетельствовал досаду Кутузова на своего любимого ученика, показав, что мнения их далеко не всегда совпадали, и судить «по Толю» о замыслах и расчетах Кутузова было бы недальновидно. Свидетельства всех участников событий, пересекавшихся с фельдмаршалом в эти тягостные для него дни, рисуют перед нами сразу несколько психологических портретов Михаила Илларионовича. Совершенно очевидно, что кто-то из соратников Кутузова вызывал у него большую симпатию (H.H. Раевский, Евг. Вюртембергский), кто-то меньшую (А. П. Ермолов, М. Б. Барклай де Толли), были и такие, кто откровенно раздражал его (Ф. В. Ростопчин, Л. Л. Беннигсен), но обстоятельства складывались так, что рассчитывать на его откровенность не мог никто. Он разыграл перед ними несколько ролей, потрясая собеседников «чрезвычайным природным умом», «наивным простодушием» и даже «низостью». Окружавшие его сослуживцы были людьми страстными и пристрастными. Военный историк А. И. Михаиловский-Данилевский впоследствии засвидетельствовал показательный пример «аберрации сознания» у людей, близких к Кутузову: «Думать надобно по причинам, которые здесь не у места излагать, что Кутузов решился сдать Москву прежде, нежели о том было рассуждаемо в Военном совете в Филях, и что он совет сей собирал для того, чтобы на предбудущее время, в случае неудачного окончания войны, иметь менее ответственности. Как бы то ни было, но Беннигсен, Толь, Мишо и Кроссар уверяли меня каждый порознь, что по их совету отступили от Москвы, и дали мне честное слово, что именно по их настоянию пошел Кутузов по Рязанской дороге и оттуда на Калужскую. Бывший генерал-квартирмейстер Второй армии Вистицкий в Записках своих о сем походе, которые я имел случай читать, утверждает, что он подал о сем мысль». А ведь еще, как мы помним, были Барклай де Толли с его «Оправдательными письмами», А. П. Ермолов со своими Записками… В тот нескончаемый день 1 сентября Кутузов, вероятно, с нетерпением ожидал окончания военного совета, чтобы остаться, наконец, в одиночестве и обдумать основательно все, что ему предстояло.

Оставление Москвы, безусловно, явилось самой горестной и трагической страницей «русского похода». В числе первых, кто узнал о драматическом исходе военного совета в Филях, постановившего «уступлением» древней столицы неприятелю спасти армию, оказался адъютант М. И. Кутузова — А. И. Михайловский-Данилевский: «По окончании совещания, определение коего мне еще было неизвестно, Светлейший призвал меня к себе в избу. Я застал его, сидевшего одного подле маленького столика. „Напиши, — сказал он мне, — к графу Ростопчину, что я завтра оставляю Москву, — и когда я посмотрел на него с выражением величайшего удивления, то он с жаром сказал: — что ты на меня смотришь, разве ты не слышишь, что я тебе приказываю написать Ростопчину?“ Я не могу изъяснить чувств, мною овладевших тогда; я старался их выразить в истории моей сего похода, а здесь скажу только, что мы весь вечер ходили взад и вперед по деревне Филям, плакали, как дети, и только что не предавались отчаянию» 114. Нравственные же терзания русских офицеров — людей чести, которые не смогли остановить французов у самых стен Москвы, казалось, будут продолжаться бесконечно. За день до вступления армии Наполеона в Москву А. В. Чичерин поместил в Дневнике крик души: «Прочь печальные и мрачные мысли, прочь позорное уныние, парализующее возвышенные чувства воина! Не хочу верить злым предвещаниям, не хочу слушать досужих говорунов, которые ищут повсюду только дурное и, кажется, совершенно не способны видеть ничего прекрасного. Пусть нас предали, я еще буду сражаться у врат Москвы и пойду на верную гибель, хотя бы и для того, чтобы спасти Государя. Я не устрашусь никаких опасностей, я брошусь вперед под ядра, ибо буду биться за свое Отечество, ибо хочу исполнить свою присягу и буду счастлив умереть, защищая свою Родину, Веру и правое дело…» 115

Проникновенно описал внутреннее состояние полководца П. X. Граббе: «2 сентября наступил для Москвы в продолжение веков и для Кутузова на пределах жизни самый страшный их день. Кутузов оставлял Москву на жертву ослепленному завоевателю, на его гибель, и сам в слепоте человечества, в глубокой горести не видел парящего над собою гения России с венком бессмертия за подвиг великой решимости. Конечно, легче было, уступая общему порыву, дать под Москвой сражение и погибнуть с нею вместе. И тут была слава!» 116Как-то так повелось в отечественной историографии не особенно размышлять над тем, что должен был пережить полководец, решившийся на склоне дней на этот шаг. Его оппоненты в лице Беннигсена, Барклая, Ростопчина, Ермолова видели в его должности только сопряженные с ней почести и, конечно, с трудом переносили триумф Светлейшего в конце военной кампании. В их повествованиях Кутузов неизменно предстает бесчувственным и лживым стариком, которому ничего не стоило отдать приказ о сдаче Москвы. Без сомнения, Кутузов отдавал себе отчет в последствиях принятого им более чем непопулярного решения. Армия, с восторгом и надеждой встретившая его прибытие, вполне могла отказать ему в доверии после потери Москвы, а государь, назначив его против собственной воли, сместить с высокого поста, после чего у него уже не будет шанса оправдаться ни перед ним, ни перед Отечеством, ни перед потомством. Адъютант фельдмаршала И. Н. Скобелев вспоминал, как получил гневный и полный язвительного сарказма выговор от полководца, в присутствии которого он позволил себе бестактную выходку — тяжело вздыхать по поводу оставления Москвы: «Вы, верно, думаете, что я без вас не знаю, что положение мое именно то, которому не позавидует и прапорщик? У меня более всех причин вздыхать и плакать, но ты не смог придумать ничего хуже, как грустить перед лицом человека, с именем которого настоящий случай пройдет ряд многих веков и которому, ежели бесполезны утешения, еще менее нужны вздохи!» Светлейший мог отправить пространное письмо своим близким, где он пожаловался бы на судьбу и излил бы душу, поведав все, что он думал о начальном плане войны, о Барклае де Толли в роли главнокомандующего, о потере Смоленска, об армии, вышедшей из-под контроля военного министра, и т. д. Одним словом, поступить так, как это беззастенчиво делали его недоброжелатели в Главной квартире. Он же отправил жене 3 сентября краткую записку, из которой следует, что он не изменил себе и в этом испытании: «Я, мой друг, слава Богу, здоров и, как ни тяжело, надеюсь, что Бог все исправит» 117. Любимый адъютант Кутузова К. А. Дзичканец, принимая во внимание возраст и здоровье обоих супругов, от себя решил успокоить жену своего начальника: «Князь Михаила Ларионович, слава Богу, здоров. Новости, которые Ваша Светлость получите, не должны вас огорчать. Давно к сему надо было приучесть, Москва не наша. По нещастию нельзя было еще раз подраться. Но унывать не надо — Бог даст, будет праздник и на нашей улице. Имел бы много, что сказать Вашей Светлости. Но было б начать, в 24 томах инфолио не кончил бы — время столько нет. Пользы никакой и потом трудно. Как добрые христиане надеемся, что Бог нам поможет и все дела пойдут хорошо» 118.

Труднее, конечно, было объясняться с государем, в рапорте которому от 4 сентября Светлейший сообщал: «Хотя не отвергаю того, чтобы занятие столицы не было раною чувствительнейшею, но, не колеблясь между сим происшествием и теми событиями, могущими последовать в пользу нашу с сохранением армии, я принимаю теперь в операцию со всеми линиями, посредством которой, начиная с дорог Тульской и Калужской, партиями моими буду пересекать всю линию неприятельскую, растянутую от Смоленска до Москвы, и тем самым отвращая всякое пособие, которое неприятельская армия с тыла своего иметь могла, и обратив на себя внимание неприятеля, надеюсь принудить его оставить Москву и переменить свою операционную линию» 119. Покидая Москву, Кутузов старался лишний раз не встречаться ни с населением, ни с войсками. «<…> въехав в город, обратясь к свите своей сказал: „кто из вас знает Москву?“ Я один явился. „Проводи меня так, чтоб сколько можно, ни с кем не встретились“», — рассказывал князь А. Б. Голицын, служивший при штабе главнокомандующего. Михаил Илларионович ехал верхом от Арбатских ворот по бульварам Яузского моста. Прапорщик квартирмейстерской части А. А. Щербинин рассказывал: «Я нашел Кутузова у перевоза через Москву-реку по Рязанской дороге. Я вошел в избу его по той стороне реки. Он сидел одинокий, с поникшею головою, и казался удручен» 120. Главнокомандующий недолго пребывал в уединении и вскоре показался «на людях». Князь

А. Б. Голицын вспоминал: «Первый раз зарево Москвы было нам так видно; Кутузов сидел и пил чай, окруженный мужиками, с которыми говорил. Он давал им наставления, и когда с ужасом говорили они о пылающей Москве, он, ударив себя по шапке, сказал: „Жалко, это правда, но подождите, я ему голову проломаю“» 121. Государь император пока не получил от него ни строчки, на несколько дней потеряв свою армию из виду. Более того, 31 августа император направил Кутузову разработанный в Петербурге план наступательных действий, предусматривавший полное окружение и разгром неприятельских сил. Этот документ Светлейший получил раньше, чем письмо, где Александр I деликатно потребовал отчет о «причинах к столь нещастной решимости». На марше между Рязанской и Тульской дорогами главнокомандующий прочел письмо государя: «Князь Михаил Ларионович! С 29 августа не имею я никаких донесений от вас. Между тем от 1 сентября получил я через Ярославль от Московского главнокомандующего печальное извещение, что вы решились с армиею оставить Москву. Вы сами можете вообразить действие, какое произвело сие известие, а молчание ваше усугубляет мое удивление» 122. Зато государь получил письмо от графа Ф. В. Ростопчина от 8 сентября, текст которого многое сказал Александру о московском генерал-губернаторе: «Всюду каверзы. Беннигсен добивается главного начальства. Он только и делает, что отыскивает позиции в то время, когда армия в походе. Он хвастает тем, что один говорил против оставления Москвы, и хочет выпустить о том печатную реляцию. <…> Барклай подал голос за оставление Москвы неприятелю и тем, может быть, хотел заставить забыть, что, благодаря его поспешности, погиб Смоленск. Князя Кутузова больше нет — никто его не видит; он все лежит и много спит. Солдат презирает его и ненавидит. Он ни на что не решается: молоденькая девочка, одетая казаком, много занимает его. Покинув Москву, он отправился на Коломенскую дорогу, чтобы прервать сообщения неприятеля с Смоленском и воспользоваться запасами, накопленными в Калуге и Орле. Он даже думает дать сражение, но никак не решится на него. Довод у него тот, что надо сберегать армию; но если она должна все отступать, то он ее вскоре лишится. <…> Было бы необходимо для предотвращения мятежа отозвать и наказать этого старого болвана и царедворца. Иначе произойдут неисчислимые бедствия. <…> Вот другой раз общественное мнение обманулось в своем выборе. Каменский рехнулся, а Кутузов, старая баба-сплетница, потерял голову и думает что-нибудь сделать, ничего не делая» 123. Граф Ростопчин был взбешен тем, что Светлейший категорически отказывался встречаться с ним и посвящать в свои планы. Михаил Илларионович всегда считал, что «даже подушка не должна знать мыслей полководца», а уж болтливый и неуравновешенный «сумасшедший Федька», как называла Ростопчина Екатерина II, тем более не годился ему в советчики. Ростопчину казалось, что он вправе писать государю подобные письма. Более того, зная о неприязни императора к Кутузову, он считал, что этим письмом он предопределит падение Светлейшего, неожиданно просчитавшись в своих расчетах. Во-первых, Александр терпеть не мог вольностей по отношению к себе, и развязный тон письма его покоробил. Во-вторых, несмотря на продолжавшиеся многочисленные споры с Кутузовым, государь стал меняться по отношению к нему: он по-прежнему не доверял Михаилу Илларионовичу, но он научился слушать старого полководца, что явствует из письма графу П. А. Толстому: «Причина сей непонятной решимости остается Мне совершенно сокровенна, и Я не знаю, стыд ли России она принесет или имеет предметом уловить врага в сети».

Сам ли полководец наметил сделать переход на Калужскую дорогу или принял хороший совет — не имеет значения, потому что выбор и ответственность все равно лежали на нем, а не на советчиках. Кутузов мог с самого начала выбрать это направление, но делать вид, что рассматривает и другие варианты. Успешно осуществленное фланговое движение армии с Рязанской на Старую Калужскую дорогу было бы слишком большой удачей, и полководец, что называется, опасался «сглаза». Фельдмаршал стремился скрыть от неприятеля свои передвижения и более всего опасался быть атакованным на марше. А. А. Щербинин рассказывал о бесчисленных предосторожностях, предпринимаемых офицерами квартирмейстерской части в период отступления по Рязанской дороге: «От одного лагерного пункта до другого совершали мы путь ночью, ожидая на каждом шагу, особенно в деревнях, через кои пролегал путь, попасться неприятельской партии. Не доезжая до деревень, мы посылали казака подползти к крайней избе и выманить крестьянина, чтобы удостовериться, нет ли французов. Нигде о них и слуху не было» 124. А дальше произошло вот что: «Переправившись через реку Москву у Боровского перевоза, своротили мы с большой дороги и потянулись направо. Опять произошло недоумение: куда нас ведут? Впрочем, вскоре все начало объясняться; а когда пришли в город Подольск, где фельдмаршал сделал смотр армии, то стали уже говорить с уверенностью, что идем на Калужскую и даже Смоленскую дорогу отрезывать путь французам. Все обрадовались: „так вот зачем отдали французам Москву!.. Это их нарочно заманили в западню!“ Начали расхваливать фельдмаршала на все лады; солдаты даже не слишком деликатничали: „Ай-да старик Кутузов! Поддел Бонапарта, как тот ни хитрил!.. Кутузов — тертый калач, Кутузов — старый воробей!..“ и тому подобное» 125. Французский генерал Ф. де Сегюр, автор знаменитого «Похода в Россию», признавал: «Кутузов, покидая Москву, увлек за собой Мюрата в Коломну, к тому месту, где Москва-река пересекает дорогу. Под покровом ночной темноты он внезапно повернул к югу, чтобы, пройдя через Подольск, остановиться между Москвой и Калугой. <…> В эту торжественную минуту Кутузов объявил твердым и благородным голосом своему Государю о потере столицы. Он сказал ему, что для сохранения южных провинций, житниц России, и поддержания сообщения с Тормасовым и Чичаговым он вынужден был покинуть Москву, оставленную своими жителями, которые составляли ее жизнь. Однако народ везде составляет душу Империи, и там, где находится русский народ, там и будет Москва и вся русская Империя! <…> Мы не можем судить о наших врагах иначе как на основании фактов. Таковы были их слова, и действия соответствовали им. Товарищи, отдадим им справедливость!» 126Не полагаясь, однако, на «твердый и благородный тон» рапорта Светлейшего от 4 сентября, Александр I передал его 10 сентября на рассмотрение «Комитета гг. Министров». Первые сановники империи пришли к выводу, что донесения главнокомандующего «не представляют той определительности и полного изображения причин, кои в делах столь величайшей важности необходимы и что сие поставляет правительство в невозможность основать свои заключения». Комитет министров высказал пожелание ознакомиться с «протоколом того совета, в коем положено было оставить Москву неприятелю без всякой защиты». Императору же предлагалось, «чтобы предписание Главнокомандующему было сделано не в виде какого-либо неприятного замечания, но единственно в помянутых сведениях от него надобности». Александр I, невзирая на советы воздержаться от «неприятных замечаний», счел нужным указать Кутузову: «…Вспомните, что вы еще обязаны ответом оскорбленному Отечеству в потере Москвы». Однако правительство менее всего склонно было винить в бедствиях, обрушившихся на Россию, главнокомандующего и армию. Настроения в Северной столице переданы в раздраженном письме H. M. Лонгинова, секретаря императрицы Елизаветы Алексеевны, графу С. Р. Воронцову: «Если бы с [самого] начала дали команду Кутузову или посоветовались с ним, [то] и Москва была бы цела и дела шли иначе. <…> С часу на час ожидаем теперь о случившемся в армии с 4-го числа известий. Они должны быть важны и решительны. Одно к утешению нам остается, что Государь и не думает о мире…»

Итак, русские войска неожиданно для противника свернули с Рязанской дороги, двинулись вдоль берега реки Пахры, затем пересекли Каширскую и Тульскую дороги и в конце сентября заняли прочную фланговую позицию при селе Тарутине на Калужской дороге. Знаменитый фланговый марш на Калужскую дорогу удался нам настолько, что даже неприятель не мог не оценить этого успеха, «решившего участь кампании». Дорогой происходили препирательства между Кутузовым и генералом Беннигсеном, постоянно настаивавшим на том, чтобы Светлейший дал сражение неприятелю между Красной Пахрой и Подольском. Военный историк Д. П. Бутурлин, в 1812 году служивший при штабе, отмечал: «<…> Фельдмаршал был прав, не желая сражаться между Красной Пахрой и Подольском. Если бы счастие повернулось против нас, то неприятель мог бы отрезать нас от Калуги и отбросить на Верею и Можайск! С этой минуты кампания была бы для нас потеряна» 127. А. Б. Голицын вспоминал: «Кутузов часто обвинялся за то, что он избегал дать сражение для разбития авангарда французской армии и в такое время, когда это было плодом самых глубоких размышлений и соображений его. Когда армия ретировалась от Красной Пахры по Старой Калужской дороге, то существовала еще во всех движениях обеих армий большая неопределительность. Наполеоново движение ничего решительно не обнаруживало; русская же армия, имея целью защищать южные провинции и получать продовольствие и подкрепления свои, также держала Кутузова в неведении о будущих действиях ее; все соображения такой небывалой кампании развивались с каждым днем. Достигнута была одна цель: настоящая безошибочная центральная операционная линия, которая преимуществом своим ободряла всех и давала Кутузову вернейшие надежды о будущих успехах. В таком положении сие заставило решиться последовать совету Беннигсена, чтобы атаковать авангард французской армии, как вдруг донес Толю подполковник Гартинг, что под Тарутином есть позиция, на которой можно будет дать сражение и твердо ожидать неприятеля. Простое извещение сие заставило Кутузова велеть продолжать ретироваться, чем огорчил чрезвычайно Беннигсена. Понимать надобно (из слов Беннигсена), что он некоторым образом вынудил Кутузова дать слово на наступательное действие. Выиграть время и усыпить, елико можно долее, Наполеона, не тревожа его из Москвы, вот чего добивался Кутузов. Все, что содействовало к цели сей, было им предпочитаемо пустой славе иметь некоторую поверхность над авангардом. В день осмотра позиции, которая вполне удовлетворила плану кампании Кутузова, старик был очень весел и в первый раз расчел важность предстоящей зимней кампании: он позвал Толя и Коновницына и тут же отдал приказ, чтобы губернаторам велеть снабдить полушубками всю армию. Он сидел на скамейке, пил чай и диктовал подробности сего распоряжения и много говорил о будущей зимней кампании, каким образом надобно беречь людей» 128.

«Между тем армия расположилась в Тарутине, сем оплоте России, а главная квартира перешла в деревню Леташевку. Мы провели там последние десять дней сентября и начало октября. Здесь составлялись предположения, потрясшие цепи, коими была вселенная скована, и я всегда буду помышлять с особенным чувством гордости, что в сие время я был доверенною особою Кутузова, Коновницына и Толя, что часто я имел счастие находиться при совещаниях их и что они мне поручали писать о тех мероположениях, которые они признавали за нужные, — вспоминал А. И. Михайловский-Данилевский. — Сколько я научался делам и познанию людей и какую приобрел опытность в несколько недель! Я думаю, что в то время, которое я проводил у фельдмаршала, читая ему сочиненные мною бумаги, которые он исправлял и давал мне между тем свои советы и наставления, я почерпнул столько всякого рода сведений, сколько в обыкновенное время приобретается годами» 129. Сознавая, что затишье будет недолгим, все готовились к зимнему походу. И. Р. Родожицкий вспоминал: «Почти целые две недели мы жили спокойно в Тарутинском лагере. Нас укомплектовали рекрутами, лошадьми, зарядами, снабдили тулупами, сапогами; удовольствовали сухарями, а лошадей — овсом и сеном вволю; тут выдали нам жалование, а сверх того нижние чины за Бородинское сражение награждены были по 5 рублей ассигнациями. Откуда что явилось! Из южной России к Тарутинскому лагерю везли по всем дорогам всякие припасы». Вероятно, «золотые дни» при Тарутине особенно запомнились русским офицерам и тем, что командование во главе с Кутузовым не настаивало на строгом соблюдении всех формальностей службы, предоставив войскам возможность восстановить силы после бородинского кровопролития: «Киверов мы тогда не надевали. Тогда пехотным и артиллерийским офицерам не полагалось носить усы, но многие по своей фантазии их запустили. Начальство смотрело на все это снисходительно. Оно заботилось больше о том, чтобы все были довольны и веселы. <…> Эти, по-видимому, вольности нисколько не нарушали порядка и дисциплины, которая строго наблюдалась» 130. По рассказу M. M. Петрова, «высланные тогда в свое время в тыл французов залетные наши партизаны — ген. — майор Дорохов, полковник князь Кудашев, подполковник Д. Давыдов, капитаны Фигнер, Сеславин и многие другие из регулярных кавалеристов и из донских удалых налетов, врываясь во все удобные места займища нечистой вражьей силы, душили и арканили незваных гостей московского царства, так что каждый день приводили их в д. Леташевку из разных мест Подмосковья от 100 до 300 и более человек пленными…» 131. «Малая война с большими преимуществами», как назвал Кутузов действия «армейских партий», которые по его приказу отправлялись в тыл, действуя на коммуникацию Наполеона, перехватывая почту и продовольствие, уничтожая партии мародеров.

21 сентября Светлейший получил письмо из Москвы: «Князь Кутузов! Посылаю к Вам одного из моих генерал-адъютантов для переговоров о многих важных делах. Хочу, чтоб Ваша Светлость поверили тому, что он Вам скажет, особенно, когда он выразит Вам чувства уважения и особого внимания, которые я с давних пор питаю к Вам. Не имея сказать ничего другого этим письмом, молю Всевышнего, чтоб он хранил Вас, князь Кутузов, под своим священным и благим покровом. Наполеон» 132. Можно себе представить, что испытал Кутузов, пробежав глазами текст письма. Нет, он не ошибся в своих расчетах: неприятель в Москве, но он уже у него в руках. Как полководцу, ему еще предстоит много работы, но как дипломат, Светлейший уже выиграл эту войну! Теперь главным было то, чтобы кто-нибудь не помешал ему своими неумелыми действиями, а таких при Главной квартире хватало.

23 сентября весь тарутинский лагерь всколыхнула новость: «Лористон приехал к фельдмаршалу в Тарутино, куда выдвинуты были войска, в походном параде устроенные; весело было в лагере: музыка играла, песенники пели». К прибытию гостя Светлейший приказал разжечь как можно больше костров, варить кашу с мясом для того, чтобы неприятельскому генералу было о чем поведать императору Наполеону. По воспоминаниям А. И. Михайловского-Данилевского, «фельдмаршал, который обыкновенно ходил в сюртуке, нося через плечо портупею и нагайку, надел при сем случае мундир, вышел на улицу, и когда нас собралось вокруг него довольно много, то он сказал нам: „Господа, я вас прошу с французскими офицерами, которые приедут с Лористоном, не говорить ни о чем другом, кроме о дожде и о хорошей погоде…“» 133. Кутузов позаботился о том, чтобы обстоятельства этой встречи, переданные им в письме государю, стали известны всем русским офицерам: «Лористон <…> предлагал размену пленных, в которой ему от меня отказано. А более всего распространился об образе варварской войны, которую мы с ним ведем; сие относительно не к армии, а к жителям нашим, которые нападают на французов, поодиночке или в малом числе ходящих, поджигают сами домы свои и хлеб, с полей собранный, с предложением неслыханные такие поступки унять. Я уверял его, что, ежели бы я и желал переменить образ мыслей сей в народе, то не мог бы успеть для того, что они войну сию почитают, равно как бы нашествие татар, и я не в состоянии переменить их воспитание. Наконец, дошед до истинного предмета его послания, то есть говорить стал о мире, что дружба, существовавшая между Вашим Императорским Величеством и императором Наполеоном, разорвалась несчастливым образом по обстоятельствам совсем посторонним и что теперь мог бы еще быть удобный случай оную восстановить. Неужели эта необычная, эта неслыханная война должна длиться вечно? <…> Я ответствовал ему, что никакого наставления на сие не имею, что при отправлении меня к армии и название мира ни разу не упомянуто» 134. При встрече с посланцем Наполеона, по мнению соратников, «Кутузов проявил весь свой ум (у него было его много) и лукавство, которым он в высшей степени отличался» 135. Ермолов также с явным удовольствием вспоминал об этом первом случае торжества «во стане русских воинов»: «В самое это время между прочими и я находился в квартире Кутузова, но всем нам приказано выйти. После носилась молва, будто князь обещал довести о том до сведения Государя положить конец войне, долженствующей возгореться с большим против прежнего ожесточением. Хитрый военачальник уловил доверчивость посланного, и он отправился в ожидании благоприятного отзыва. Таким образом дано время для отдохновения утомленным войскам, прибыли новонабранные и обучались ежедневно, кавалерия поправилась и усилена, артиллерия в полном комплекте». Впоследствии Кутузов сообщил некоторые забавные обстоятельства беседы с Лористоном графу де Боволье, попавшему в плен: «„Он (Наполеон) хотел начать переговоры и прислал ко мне одного из своих адъютантов, генерала Лористона, которому была уже как-то поручена подобная миссия. Ну, пока Наполеон будет присылать таких дипломатов, мне не трудно будет противодействовать его намерениям“. При этом Кутузов рассказал, что в первое свое свидание с Лористоном французский генерал сказал ему: „Не думайте, однако, что Наполеон желает мира с русским Императором вследствие несчастных событий в Испании или вследствие заявленного англичанами проекта о высадке на западных берегах Франции — вовсе нет: мы войдем в Мадрид, когда только захотим, и англичане никогда не посмеют высадиться на французскую землю! В этом случае все французы встанут как один человек, и океан будет могилою англичан“. Вскоре затем Кутузов навел разговор на дела в Испании и на угрозы англичан. Лористон крайне удивился: „Откуда вы знаете эти подробности?“ — „Да от вас же, генерал; прежде я их не знал“, — отвечал Кутузов» 136.

Поделиться с друзьями: