Кузнецкий мост (1-3 части)
Шрифт:
— На самом деле? — повторил Бекетов. — Вот тут, пожалуй, вспомнишь предостережение Гродко насчет сути Гопкинса. Конечно же Гопкинс — явление многосложное, но где его суть? Где?..
Разговор пресекся. Истину еще надо было отыскать. Есть факты неопровержимые: Гопкинс предубежден против Черчилля, серьезно предубежден. Чего стоит хотя бы тот же факт с рузвельтовской телеграммой Сталину, которую инспирировал Гопкинс и которая отменяла телеграмму президента? Нет, о близости взглядов тут не может быть речи, как наверняка отсутствует здесь личная приязнь. Тогда где все-таки истина? У Гопкинса талант общения, при этом и с теми, кто ему противостоит, — качество, которое хороший дипломат не отвергает. Гопкинс — та самая фигура, которой президент доверил контакт со своими главными союзниками. Нетрудно понять расчет Гопкинса: все успехи его на этом посту будут определяться тем, в какой мере он сумеет установить эти контакты. Если при этом он создал у англичан мнение, что он друг Черчилля, значит,
Остается спросить себя: а Хомутов понимает это? Если бы понимал, то вел бы себя по-иному. Не хочется ставить школьных оценок Хомутову, тем более оценок, которые ниже его данных, но тут оценка, пожалуй, должна быть поставлена: эмоционален Хомутов, эмоционален в большей мере, чем это может позволить себе дипломат…
Пришла очередь банкета, венчающего конференцию. Все забылось, все отпрянуло прочь, вдруг явилась речь человеческая и раздался смех, какого не было до сих пор. Будто бы банкет завершил не эту конференцию, а иную, где властвовали покой и дружба, где как бы царила идиллия. Казалось, даже Сталин и Черчилль взглянули друг на друга по-иному. Просто не верилось, как далеко пошли эти люди, до сих пор столь сдержанно настороженные, если не неприязненные, в желании сказать друг другу приятное. Сталин назвал Черчилля своим боевым другом и храбрым человеком. «Я не знаю в истории другого примера, — заявил он, имея в виду Черчилля, — когда мужество одного человека имело бы такое значение для будущего». Черчилль назвал Сталина другом, которому можно доверять. «Пламя войны выжгло все недоразумения прошлого», — возвестил старый Уинни. Президенту Штатов оставалось только внимать — далеко идущий оптимизм этих тостов нельзя было объяснить ни обычным для официального застолья прекраснодушием, ни тем, что тут действовала доброта хозяина. Одним словом, делегаты, попав с конференции на банкет, проделали расстояние от земли до солнца.
Как ни свирепа была стихия тостов, хотелось уйти под сень обычной беседы. У Сталина и Черчилля даже возникало намерение уединиться, хотя видимых причин для этого не было. Черчилль сказал, что после победы над Гитлером на Британских островах будут выборы — с некоторого времени предстоящие выборы заметно тревожили премьер-министра. Наверно, состояние этой тревоги заметил и Сталин, и у него даже явилось желание утешить британского коллегу. Он сказал, что в прочности позиции Черчилля у него нет сомнений. «Людям необходим руководитель, а кто может быть лучшим руководителем, чем тот, кто одержал победу». Черчилль улыбнулся, как могло показаться, горько. «В Англии две партии, а я принадлежу всего лишь к одной», — сказал Черчилль. «У нас одна партия, это лучше», — ответствовал Сталин, что вызвало шумную реакцию Черчилля. Услышав, как возбужденно реагирует британский премьер на слова Сталина, президент дал понять, что хочет присоединиться к беседе. Тотчас от разговора о партиях был переброшен мостик к тому, что есть английская конституция. Президент сказал, что у неписаной конституции привилегия перед конституцией писаной. Неписаная конституция схожа с Атлантической хартией — документа как будто бы нет, но весь мир знает о нем. Однажды, листая старые бумаги, он, Рузвельт, нашел экземпляр хартии, как ему кажется, единственный в своем роде, там стояли две подписи, его, Рузвельта, и его английского коллеги, но, странное дело, сделанные рукой президента. Атлантическая хартия — не закон, а звезда путеводная, возгласил в ответ англичанин. Характерно, что одно и то же в устах президента звучало обыденно, а поэтому человечно, в устах премьера — патетично, а поэтому назидательно и лишалось того обаяния, которое делает слово убедительным. Когда слово превращается в афоризм, это становится поучительным и не воспринимается человеком. Так или иначе, а разговор ладился, при этом было такое чувство, будто бы все проблемы решены и осталось только прояснить некоторые грани английской конституции. На самом деле многое было не решено, и Ялта призвана была стать тем понтоном, который соединит Тегеран с новой конференцией, что уже возникла впереди и должна была прямо предвосхитить, а может быть, и увенчать победу.
59
В ночь на вторник 13 февраля Москва, а вместе с нею и Кузнецкий мост затихли, внимая радиорепродукторам: «Важное сообщение!» С вечера выпал снег, по-февральски обильный и влажный, потом его прихватило морозцем, в городе точно прибыло света. Этот свет объял Воробьевское взгорье, разметал сумерки в Сокольнических и Измайловских лесосеках, растекся москворецким льдом, проник в расселины Рождественки, Варсонофьевского и Кузнецкого.
Странное дело, для большого дома на Кузнецком мосту предстоящее сообщение не было секретом, но полуночного часа ждали и здесь — есть некое чудо, когда новость, трижды заповедная, взламывает
красный сургуч тайны и становится достоянием всех.Сурово мужествен был голос диктора, произнесшего первые слова документа:
«Мы рассмотрели и определили военные планы трех союзных держав в целях окончательного разгрома общего врага».
Улавливался некий ритм в этих словах, необратимый ритм нашей державной силы. Здесь, на Кузнецком, хотелось думать о том, как эти слова легли на сердца тех, кто держит фронт: на Одере и Дунае, на великой польской равнине и в Прибалтике, на карпатских кряжах.
«Мы договорились об общей политике и планах принудительного осуществления условий безоговорочной капитуляции, которые мы совместно предпишем нацистской Германии после того, как германское вооруженное сопротивление будет окончательно сокрушено…»
Да спал ли кто в эту ночь? Генерал, склонившись над оперативной картой, на какой-то миг бросил карандаш, которым он только что вычертил рубеж новой обороны, взглянул на медленно смежающийся глазок приемника.
«Мы обсудили вопрос об ущербе, причиненном в этой войне Германией союзным странам, и признали справедливым обязать Германию возместить этот ущерб в натуре в максимально возможной мере».
Солдат, допивающий полуночную кружку кипятка перед тем, как сменить товарища у склада боеприпасов, бережно снял со стены диск репродуктора, с волнением, в котором были и восторг, и тревога, зажал в неслабых своих ручищах — такую новость надо держать в руках.
«Мы решили в ближайшее время учредить совместно с нашими союзниками всеобщую международную организацию для поддержания мира и безопасности».
Радист партизанского соединения в глубине лесных Карпат весело присвистнул и, сняв наушники, положил их перед товарищем — такое грех не поделить пополам.
«Мы составили и подписали Декларацию об освобожденной Европе. Эта Декларация предусматривает согласование политики трех держав и совместные их действия в разрешении политических и экономических проблем освобожденной Европы…»
Штурман подлодки, выполняющий автономное плавание, дал доброй вести пробиться в глубины океана.
«Мы собрались на Крымскую конференцию разрешить наши разногласия по польскому вопросу… Мы вновь подтвердили наше общее желание видеть установленной сильную, свободную, независимую и демократическую Польшу…»
Но был документ, который Крымская конференция приняла, однако пока что оставила в секрете — как ни важен был его текст, в эту февральскую ночь сорок пятого года радио о нем не обмолвилось и словом.
Документ затрагивал не столько отношения трехсторонние, сколько двусторонние, и прямо был обращен к положению на Дальнем Востоке. Его существование было предметом переговоров наисекретных, которые, в сущности, вели два человека — Сталин и Рузвельт, хотя к переговорам приобщен и третий — посол Штатов в Москве Гарриман. Именно через Гарримана Сталин сообщался с Рузвельтом, когда была необходимость говорить по этому вопросу в доялтинские времена. Последний раз Сталин говорил с Гарриманом в декабре сорок четвертого, говорил как с доверенным лицом президента и имел ответ президента. Но на этой проблеме сказывался не только день вчерашний, но и завтрашний, собственно, в завтрашнем дне был весь смысл, поэтому к участию в переговорах и приобщили Гарримана. Завтра, когда президент уедет, переговоры призван продолжать посол и привести их к цели, для Америки вожделенной.
Но о чем все-таки шла речь на этих переговорах, которые даже в пределах Крымской конференции, окруженной строгой секретностью, представляли тайну особую? Как было сказано, речь шла о вступлении СССР в войну против Японии. Американские генералы полагали, что капитуляция Японии — перспектива весьма отдаленная. Единственное, что может сократить это срок, как и размеры жертв и материальных затрат, — вступление СССР в войну. Поэтому вопрос этот обрел, по крайней мере для Америки, значение первостепенное. Правда, с Тихого океана шли добрые вести — едва ли не на второй день после открытия конференции в Крыму радио сообщило о вступлении американских войск на Манилу. Однако от Манилы до победы было как до неба. Высказывалось мнение, робкое, что после поражения Германии Япония сложит оружие, но и эта перспектива была ненадежной — может, сложит, а может, и не сложит. Единственно, что было прочно и обещало надежные перспективы, — вступление Советской страны в войну против Японии. Сталин подтвердил обязательство, данное еще в Тегеране: через два-три месяца после поражения Германии Советские Вооруженные Силы выступят против Японии. Рузвельт и Сталин подписали соответствующий документ и показали Черчиллю, подпись англичанина была третьей.
Итак, сотни и сотни радиостанций по всему земному шару с энергией и боеспособностью дальнобойных артиллерийских стволов передали ялтинское сообщение, каждый абзац которого начинался всесильным «Мы…». В этом державном «мы», которое шло по восходящей — «Мы рассмотрели», «Мы договорились», «Мы обсудили», «Мы решили», «Мы составили», «Мы собрались», — были и целеустремленность, и сознание ясности перспективы, и уверенность в своей правоте, и вера в торжество победы. Одним словом, тут союз трех осознал свою историческую миссию, утвердив вопреки различию характеров и дорог единство цели.