Лагум
Шрифт:
— Как вам удалось? — Спросил майор в отставке.
— А что вас, собственно, интересует? — Спросила и я, внезапно цинично, причем так, как это умел профессор Павлович. — Вы хотите узнать, в чем вы не преуспели до такой степени, что нам все-таки удалось выжить, или вас интересует, что мы должны были делать, чтобы нам удалось выжить?
Я тут же пожалела о своей злобе: майор смотрел на меня не как майор, не как бакалейщик, а как ветхозаветный армянский проповедник, пророк, так сказать.
Невероятно.
— Я думал обо всем. Много. О вас.
— Тогда?
— И тогда.
— Но вы не пришли.
— Не пришел.
И Криста Джорджевич ни разу не пришла, да и не слишком бы это было умно, но сейчас она присылала весточки, очень вовремя, да еще какие. То есть, каким-то загадочным образом, двое белградских детей, Мария и Веля Павлович, оказались в списке Красного Креста, в том самом списке детей из провинции, приезжающих из всех районов страны, которых устраивали в приюты и в семьи, и которые регулярно получали посылки от ЮНРРА [127]
127
Администрация помощи и восстановления Объединенных наций, была создана в 1943 г. для оказания помощи в районах, освобожденных от оккупации.
Она мне не сказала, но я знал. Давно. Еще с тех пор, когда мне звонила Зора. Срочно. С улицы Досифея, 17. Ей уже провели телефон. В ее часть квартиры. В ту, намного большую часть. Она тут еще жила с товарищем генералом. Со своим будущим мужем. Надо это выяснить, сказала она мне. Они получают посылки. Кто они, спросил я. Павловичи, сказала. Из заграницы, спросил я. Нет, говорит. От нашего Красного Креста. Кто-то им это устроил. На ее имя, спросил я. Нет, на детей, говорит. Успокойся, сказал я. Дети же. Нет, это все-таки надо выяснить, говорит. Узнать, кто им помогает. Из наших рядов, говорит. Я не выяснял. Никому не докладывал. Она просто остервенела, думал я. А про ту Кристу я даже никогда не слышал. Но обо всем этом я ничего не сказал. Потом, когда я начал к ней заходить. Когда она согласилась, что я к ней захожу. Разрешила. Это было осенью после студенческих волнений. Осенью 1968-го.
Сомнений больше нет: посредством заголовков в сегодняшней «Политике», от воскресенья, 25 ноября 1984 года, сейчас мне это сейчас, как и четыре десятилетия назад, посылает сигналы, которыми я не должна пренебречь. И на этот раз тоже. Ни в коем случае, хотя эти сигналы я принимаю вся какая-то взволнованная и растерянная, и, похоже, не действую ни в нужном направлении, ни достаточно сосредоточенно: я ищу и не могу найти в сегодняшней «Политике» тот большой очерк о ретроспективной выставке Савы Шумановича, я ищу его по какому-то сильному внутреннему побуждению, хотя я уверена, что и не смогу найти, потому что тот большой очерк Зорана Маркуша [128] , искусствоведа, был опубликован несколько месяцев назад, что никак не могло быть сегодня, а должно было быть тогда, когда еще была открыта выставка Савы в Музее современного искусства, на Устье, так почему я сегодня ищу этот очерк? Мне рассказывали, что выставка была исключительно хороша и исключительно хорошо посещалась, и она была долго, целых два месяца, с апреля по июнь этого года, да, это было в этом, оруэлловском 1984-м году. Я надеялась, что все-таки, может быть, смогу сходить, особенно меня интересовало то небольшое полотно, подписанное S. Choumanovitch, под названием «Купальщицы», 1928 года, с посвящением на обороте, если оно сохранилось.
128
Зоран Маркуш (1925–1996) — искусствовед и художественный критик.
Если его сохранили, это посвящение. Небольшое полотно Шумановича известный художник Павле Зец недавно, в начале семидесятых, как мне кажется, незадолго до своей скоропостижной кончины, преподнес, в качестве личного дара, Галерее современного искусства. Тогда в Загребе была устроена большая, тоже ретроспективная выставка художника Павле Зеца, а все газеты писали, как это похвально, и Галерея современного искусства тепло поблагодарила художника-дарителя. Все-таки мне не удалось сходить на ту большую выставку Савы Шумановича в Музее современного искусства, было бы замечательно увидеть, еще раз, хотя свет с его полотен я унесла с собой навсегда, глубоко спрятанным внутри, он и сейчас у меня есть, он здесь, это чудо, что проступает из плотных зеленых тонов в левом углу картины под невинным названием «Купальщицы».
Но что это, что это? Что они делают в этом странном дворе, да это и не двор, скорее, какая-то уходящая под откос пустыня, двое этих невероятных стариков? Боже мой, на этом совсем темном песке, и горячем, должно быть, он горячий, потому что, должно быть, полдень. Душан и Сава в этих дюнах играют в регби, их ноги вязнут по колено в сыпучем мраке, с чего это они. Да не поможет вам, дорогие мои, что вы разделись до пояса, вы совершенно мокрые, насквозь, и с каких это пор в регби играют вот так, без шлема, как это неосмотрительно. Душан, не надо, не надо, не бросай мне мяч, я его не поймаю, а ты вот нарочно в меня этим
маленьким солнцем, какое оно красивое, такое продолговатое и такое золотое, разве вы солнцами играете, смотри-ка, я его поймала, но это больно…Я думал, что на похоронах Милицы Павлович будет мало народу. Я и сейчас с трудом выговариваю «госпожа». Это слово осталось для меня чужим. А она действительно была госпожа, дама. Настоящая. И мне не была чужой. Люди пришли. Стояли вокруг. Много народу. Кто-то сказал: «Пришел старый Белград проводить старую даму». Но был не только старый Белград. Был и новый. И не только Белград. С доктором Велей Павловичем из Нью-Йорка приехали многие. И его жена. Говорят, богатая. И друзья. Сербы и американцы. Больше всего врачей. Сербы из Нью-Йорка. Здесь они наняли шикарные «ситроены». Только эту марку. И все черные. Большие. Колонна черных «ситроенов» перед кладбищем. С одной стороны. Но пришли и Мариины. Товарища доктора наук Марии Павлович-Янкович. Профессора филологического факультета. В свое время члена Городского комитета Союза коммунистов Белграда, отвечала за культуру. Больше не член. Давно. Но кое-какие и ее друзья пришли. А эти все на «мерседесах», кремовых. Так перед главным входом на Новое кладбище были припаркованы две главные колонны лимузинов. Шикарных. С одной стороны длинная колонна черных «ситроенов». С другой стороны длинная колонна кремовых «мерседесов». Колонны строго разделены. Ни одного черного «ситроена» среди кремовых «мерседесов». И наоборот. Но такого разделения людей, как автомобилей, не случилось. Я видел перед часовней, где она лежала: те, что приехали на черных лимузинах, беседуют с теми, кто приехал на кремовых. Любезно. Даже сердечно. Многие были знакомы по Нью-Йорку. Белградцы, которые знакомятся в Нью-Йорке. В Культурно-информационном центре. В «Генексе» [129] . Я никого из них не знаю. И меня больше никто не знает. Не узнаёт. Здесь, на Новом кладбище, все любезно перешептываются. И все одновременно замолчали во время отпевания. Обычно именно тогда разговаривают. Нынешние люди неохотно слушают отпевание. Не умеют слушать. Боятся. Но на этот раз не разговаривали. Достойные похороны достойной дамы. Вот, я произнес это слово. Было, как она хотела. В тишине. В цветах. В пламени свечей. В часовне сияло. И благоухало.
129
Государственное экспортно-импортное предприятие.
А потом запели священники. Трое. Глубокими голосами. Заупокойная молитва отдавалась эхом, до небес. И обжигала. Многие плакали. Не скрываясь, как Веля. Незаметно, как Мария. И как я.
Случилось потом. То. Когда начали опускать гроб. В раку. Гроб с ней. В большую гробницу семейства Джорджевич. Огромная яма. Ее опускали. Туда, куда когда-то опустили и ее бабушку. На надгробии высечено: Спасения-Цана Джорджевич, 1856–1936. Бабушка прожила 80 лет. И внучка столько же: Милица Павлович, урожденная Джорджевич, 1904–1984. Опускали гроб. Но молчание откликается: из земли и с неба.
Внезапно причитание. Старинное. Громкое. Настоящее.
— Ой, мамочка моя родненькая! Ой, мамочка!
Все обернулись. Я — нет. Я ее видел.
Только что стояла совсем в стороне. Крупная пожилая женщина. В глубоком трауре. Элегантная. Черная шляпа с маленькими полями на седых волосах. Черная сеточка на лице. До войны это называлось «вуаль».
Но причитает, как крестьянка. И бьет себя в грудь. Люди переглядываются. Обескуражены.
— Ой, горе мне, горюшко!
Такого воя мне еще не доводилось слышать. Смотрю: доктор Мария Павлович-Янкович хочет подойти к элегантной женщине, которая причитает. К гигантской женщине в трауре. Брат ей не позволяет. Нью-йоркский психиатр. Останавливает сестру. Крепко обнимает ее, удерживает на месте. Качает головой. Нет, не надо. Нет, тебе нельзя.
Опустили гроб туда, вниз. Отдалось эхом. Брат повел сестру. Элегантная женщина в черном быстро подходит к разверстой могиле. Нью-йоркский психиатр еще быстрее оказывается рядом с ней. На минутку оставил сестру. «Не надо, Зора». Так он сказал. И: «Давай, без комедий». Женщина в черном обернулась ко мне. Потому что и я к ней приближался.
— А моя душа куда? — спросила.
Тихо.
Меня.
Я не знал.
Я не поп. И не психиатр.
Я майор в отставке.
Я не знаю, куда моя. Если она у меня есть.
Внезапно начался дождь. Но ноябрьское небо совершенно чистое. Дождь среди ясного неба.
Хорошо написала Агата Кристи, что нельзя верить ни одному свидетелю, и это, вот, еще одно подтверждение — эти показания. Даже майор в отставке, который добровольно свидетельствует о моих похоронах, делает это не очень достоверно. То, что он рассказывает о причитании, точно, как и то, о душах. Но о дожде — нет. И уж о дожде среди ясного неба — точно нет.