Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

… Сколько я уже сижу за столом, глядя в гладь серебряного подноса? День сегодня на редкость длинный. Я вспомнил свою жизнь за последние двадцать лет, и всё это отняло у меня не более получаса. Наверное, получаса. Я не смотрю на часы, потому что их у меня нет. Я просто вижу, что комната так же залита солнцем, как и в тот миг, когда я взялся гадать по Трактату, а ведь гадание наверняка забрало немало времени. Потом я стоял под душем… Одевался… Лежал… Накрывал этот стол… А день все длится и длится, как будто неким Занебесным Декретом отменили течение времени. А может, мне все это снится? Я, с силой, трясу головой, как всегда делал во сне, чтобы выбраться из кошмара. (Из кошмара сна — в кошмар яви.) Нет. Увы, нет. Какое там — «снится»!..

Следовательно, будем веселиться. Вкушать из чаши, так сказать, земных наслаждений. Где бутылка красного испанского вина? Оставил на кухне.

Я медленно плетусь в кухню. Приношу бутыль в комнату. Вспоминаю, что забыл на

кухне бокал.

Снова дорога.

Забота.

Морока.

Принесши бокал, я сажусь было за накрытый солнечной скатертью стол. Мy lunch. Впервые в этом слове мне слышится «lynch». Это саднит. Но тут мне приходит в голову неожиданная идея. Зачем сидеть за столом? Тело, независимо от меня, своей памятью, возрождает кайф студенческого сидения на подоконнике. Завершение Трактата надо отметить весело, по-студенчески. А ланч уж будет потом.

Я перебираюсь на подоконник. Он широк и удобен. Опираясь спиной о стенку проема, я откупориваю бутылку.

Выпиваю бокал залпом.

И начинаю громко насвистывать Моцарта. Свист странно разносится по пустым комнатам, давая прелестную реверберацию. Я выпиваю еще бокал. Да, реверберация просто прелестна. Усталость как будто слегка отпускает чужое, чуждое мне тело.

Я насвистываю мое любимое Allegro из Quartett fur Flote und Streichtrio Nr.1, D-dur, KV 285. Легкие мысли порхают в моей голове. Восторженные чувства — благодарность (Кому?), сияющая перспектива (куда?), возможно, ложные, то есть иллюзорные, как и всё остальное на пестром покрове Майи — ну так что за беда! — охватывает меня целиком.

Покрова Майи потаённой Не приподнять моей руке, Но чуден мир, отображённый В твоём расширенном зрачке. Там в непостижном сочетаньи Любовь и улица даны: Огня эфирного пыланье И просто — таянье весны.

Всепобеждающая красота ласково объемлет глупый, упрямый, но такой милый и беззащитный мир. И она дарит мне какую-то уже совсем внеземную беззаботность. Ну, закончил Трактат. Как если б и не начинал. Какая глупость… Что за разница? И потом: почему я до сих пор не дал имена моим ангелам? Я обретаюсь в этой квартире уже столько лет… Ангелы, безымянные ангелы, живут со мной, как котята… Да, котята… Прости мне, Господи, это кощунство…

Вдруг мир мой исчез. Огромная волна — сильная, грозная, вздыбленная к небесам — подхватила комнату, улицу, город, планету.

Они шли с полевых учений и пели. Впереди, отмахивая такт золотым вымпелом, шагал начальник военного оркестра; сзади него, по шесть в ряду, сверкали трубы, устрашающие, как жерла артиллерийских орудий; печатали шаг беспощадные флейты, пропарывая грудь сталью штыков; вышагивали грохочущие литавры и барабаны, мощные, как чугунные ядра, — затем была правильная дистанция (визуальная пауза), отчего-то сладкая глазу, — и вот, в начале следующего построения, спокойно и гордо, и как-то очень одиноко шагал по своей земле командир батальона, задумчивый от громады личной ответственности; сзади, на правильном расстоянии от него, наразрывно-слитно друг с другом, впечатывая в эту землю всю свою душу, шагали: заместитель командира батальона и начальник штаба батальона; за ними, как назначено, шли три последующих командира: командир первой роты, заместитель командира первой роты и командир первого взвода первой роты; — и затем, за рядом ряд, сомкнутым строем, шел сам первый пехотный взвод, все пять рядов, по шесть в ряду; слева его замыкал, как положено, заместитель командира первого взвода первой роты; за ним, строго по центру последующего ряда, шел командир второго взвода первой роты, и шел второй взвод, неотличимый от первого, и шел, в положенном месте, его замыкающий; и шел командир третьего взвода, и шел третий взвод, такой же стройный, как второй; затем, в том же порядке, шла вторая рота со своими взводами; а дальше, так же печатая шаг, шли командиры и солдаты третьей роты, и все они вместе, три роты, составляли, как назначено, первый батальон; а дальше, где-то на земле, где мне уже не было видно, батальоны составляли полки, а полки составляли дивизии, а дивизии составляли армии, и этот порядок был неизбежен, неотменим, возможно, справедлив, как ход планет, ход времени, ход человеческой истории, запущенной на холостой ход, где бабы, несмотря ни на что рожают солдат, и солдаты их убивают, а бабы рожают солдат, а солдаты их убивают, а бабы рожают, и неизвестно еще, кто кого, и этот порядок смертей и рождений назначен, величественен, красив; гремит оркестр, солдаты стройно поют свою песню, одну на всех; правильными рядами, бодро, ровно, уверенно, они идут мимо забора, свалки, особняка, мимо мясной лавки, солдаты, в путь, в путь, в путь, они идут мимо, у них своя правда и своя красота, непонятная, рвущая мне сердце, путь далек у нас с тобою, веселей, солдат, иди, вьется, вьется знамя полковое, командиры впереди, солдаты, в путь, в путь, в путь, и мне видно, что они знают различие между

ненавистью и дружбой, что они очень ясно понимают разницу между рассветом, до которого надо продержаться, и закатом, до которого можно и не дожить, каждый воин — парень бравый, смотрит соколом в строю, и тут, в колонне, я вижу моего молодого отца, его зеленые глаза по-особенному светлы на загорелом лице, запыленном, счастливом, пшеничные его усы чуть прикрывают сверкающий ряд зубов, сплошных, как сомкнутый ряд, в котором он шагает, он не видит меня, подмигнув соседу, он быстро поправляет пилотку, и вот я уже вижу его спину, мне хочется разбить стекло, крикнуть ему, окликнуть, на долю секунды я даже готов отказаться от того, что задумал сделать сегодня, но солдаты прошли, их песня исчезла, а я остаюсь один, в прежней тишине, в моем страшном мире, наедине с Существом, сидящим во мне, и с брезгливым осознанием, что я, видимо, выпил лишнего.

Я иду в ванную. Забросив галстук на спину, я споласкиваю лицо холодной водой, при этом немного забрызгивая рубашку. Снимаю рубашку и галстук, окатываю холодной водой голову, вытираю волосы полотенцем и, прислонившись к дверному косяку, глубоко дышу.

Хмель как будто проходит. Я отчужденно оглядываю ванную комнату, как будто вижу ее в первый раз. Это действительно комната, причем выполненная в ложноримском стиле, словно здесь только что снимали феллиниевский фильм по роману Петрония. Комната эта облицована кафелем — довольно гнусного («ветчинного») цвета с развратными розочками в качестве бордюра. Сама ванна, гигиенический сосуд для гедонических омовений, находится на возвышении, к которому ведут четыре ступени, комичные в своей бесстыдной торжественности и претенциозности, — каждая шириной в три ладони. Все сантехнические детали сработаны из «золота», то есть из желтого, кое-где поржавевшего металла, всегда вызывавшего у меня тошноту и делающего это помещение еще более опереточным.

Странно, что все эти роскошества, дешевые и неудобные, когда-то воспринимались всерьез неким закавказским князьком, то ли застреленным здесь, то ли застрелившимся, автором и заказчиком этого упаднического дизайна. Мне всегда казалось, что такой комнате очень подошли бы «восточные», крупные, слегка увядшие розы в ванне — кроваво-красные, распластанные, по-цыгански распатланные, плавающие в грязноватой, розоватой от крови остывшей воде, — и яркие затеки свежей крови, еще не просохшей на кафеле стен.

Вся эта квартира, явно чрезмерная для меня, явилась результатом моего, мягко говоря, непрактичного устремления разделываться с бытовыми делами как можно скорее, пусть даже в ущерб самому «делу», но только скорее. Сначала мне надо было, как можно скорее, уехать куда угодно от второй жены, а затем, все те годы, что я лихорадочно строчил свой Трактат, мне казалось предпочтительней переплачивать за две дополнительные комнаты, чем прерываться в работе (взвалив на себя хлопоты по розыску другой квартиры, по торгу, по переезду, по неизбежным, убыточным для души, неудобствам ее обживания), — нет, прерывать мою работу мне не представлялось возможным…

Я тщательно отдраиваю ванну и вытираю ее насухо. Затем приношу весь бумажный хлам, оставшийся после распаковки обновок, и бросаю его на дно. Подумав, я раздеваюсь, выношу одежду в комнату и аккуратно раскладываю ее на столе. Затем надеваю махровый халат, который туго затягиваю. Засучив рукава, я вытаскиваю из картонной коробки от рыбных консервов (вместилищa моих канцелярских принадлежностей) бутыль медицинского спирта достоинством в один литр. Она осталась от одной сестры милосердия (да уж!), чаявшей этим рвотным (то есть «приворотным») зельем затянуть меня в стойло супружества и отцовства. Возвратившись в ванную, я обливаю спиртом бумажный хлам и поджигаю его. Огонь, скакнув резко и высоко, едва не обжигает мне лицо. После этого я приношу все оставшиеся у меня книги. Их немного: «Сто лет одиночества», «Отчаянье», «Приглашение на казнь», «Ринг». Пухлое пламя уже вовсю бьется в берега ванны. Я медленно всхожу по римским ступеням и, высоко подняв руки, бросаю, словно со скалы, словно на прокорм рыбам, детища одиноких человеческих чувств. (Человеческих ли?)

Обложки горят плохо. Я подливаю спирта. Эмалированная ванна, полная огня, выглядит так странно, что, будь на моем месте специалист по рекламе, он наверняка использовал бы эту геенну огненную для популяризации шампуня от перхоти.

А других мыслей у меня нет. Мне легко и бесчувственно. Я иду в комнату, сдираю со стены портрет Блаватской, возвращаюсь в ванную, мелко-мелко рву портрет и тоже бросаю в огонь. Напоследок всё же мелькают ее глаза, но никакого эзотерического воздаяния за тем не следует.

Затем я приношу все свои черновики, фотографии, письма, дневники. Я сижу боком на верхней ступени, уютно пристроив ноги ступенью ниже, и, не глядя на весь этот груз промелькнувшей жизни, бросаю его в пару приемов на дно емкости для кремации.

После этого я закуриваю. Сидеть над ванной нестерпимо жарко. Я подливаю туда еще спирта, спускаюсь — и сажусь на пол в углу ванной комнаты. Кафель пола и стен приятно-прохладен. Я курю, глубоко затягиваясь, и гляжу на желто-красные языки, скачущие над ванной. Я думаю о том, что когда-то это уже было: именно дневники, фотографии и прочая милая дребедень немного продлила срок моей земной жизни.

Поделиться с друзьями: