Ланч
Шрифт:
Это случилось, когда я только переехал сюда и начал заниматься Трактатом. У меня был знакомый, ослепительно талантливый драматург, который едва начал себя раскрывать, но внезапно женился. (Звучит, как «внезапно скончался», — именно это я имею в виду.) Его жидковласая лахудра, принесшая вскоре приплод, была из той разновидности дам, кои, обладая темными кривыми зубами, убитыми перекисью волосами и дурным запахом изо рта, мнят себя верхом женской обольстительности. Очевидно, она умела удачно передавать свои галлюцинации многим самцам, потому что, скажем, обещая мужу вернуться с работы в шесть вечера, приходила в два ночи (если приходила), громко и радостно сообщая с порога, что в бухгалтерии (где она работала) случился пожар, в тушении которого она принимала активное участие. Мой знакомый, человек насмешливого ума и блистательного остроумия (когда это касалось других), всякий раз очень жалобно спрашивал,
Ее похождения всегда казались мне сильно преувеличенными, то есть тривиальным «повышением самооценки» зашморганной бабы, — до тех пор пока эта баба не явилась ко мне сама, — эскортируемая реальным охотником до телесных ее бесценностей, — сюда, на эту мою съёмную холостяцкую квартиру. Здесь она обратилась ко мне с незамутненной просьбой «свалить куда-нибудь по дружбе» — часика этак на три, а лучше на четыре.
К этому времени мой знакомый уже полностью забросил свою блистательную, но малодоходную комедиографию: супруге понадобны были всё новые тряпки, недешевые камушки и прочее снаряжение, необходимое для тушения пожаров. Женка как-то на удивление быстро выжрала его так называемое «светлое начало», здраво обратив свои взоры к его же темным, более плодоносным пластам. Таким образом, редкий разум моего приятеля навсегда потух в сувенирных киосках, торгующих лаптями, матрешками и поддельными тульскими самоварами.
Хорошо помню, что тогда, вышибив эту парочку вон, я хотел покончить с собой. Я не мог жить дальше. Я не мог дышать. Я не мог не дышать. Я не мог ничего.
Однако при этом я отчетливо понимал, что, перед тем как уйти, мне следует уничтожить все свои бумаги, любые отпечатки своей души. Мне стало их жалко: я не мог оставлять их сиротами на потребу первым попавшимся идиотам. Но уничтожить их было тем более невозможно. Я не Медея в мужском платье, чтобы умерщвлять собственных детей. Кроме того, тогда я подумал, как унизительно-комичной выглядела бы мотивация моего поступка, если б до нее, до этой мотивации, когда-нибудь докопались («Ушел из жизни потому, что жена его знакомого этому знакомому изменяет».) Кто б в такую мотивацию поверил?! А если бы кто-нибудь и поверил, меня бы стопроцентно сочли стопроцентно умалишенным. Я и не отказываюсь! Я не отказываюсь! Но получается, что правила этого мира так же безвариантны, как система выборов с единственным кандидатом.
Безвариантность! Именно это и является моим беспрерывным кошмаром. Ситуация, в целом, такова: тебе могут не нравиться данные правила, — такое, в небольших («разумных») дозах, позволяется. Но твое омерзение не должно выходить за рамки! За рамки, этим же гнусным миром установленные. Как, скажем, во времена деспотии многим позволяется легко (и даже плодотворно для их всеядных карманов) критиковать отдельные недостатки системы («…а в отдельных магазинах нет отдельной колбасы»), но попробовали бы они возроптать против самого тирана!.. против «массы населения», легшей под тирана — и ему подмахивающей!..
Впрочем, на выборы можно не ходить.
Или даже так: пойти, чтобы перечеркнуть свой бюллетень.
Выбор есть.
…Так что тогда эти тетрадочки несколько оттянули конец моего земного представительства. Тогда… Какие тетрадочки? Их уже нет.
Докурив сигарету, я чувствую, что в ванной нечем дышать. Огонь догорел. Я иду в комнату, снова сажусь на подоконник и открываю окно. Начинаются сумерки. Одетому только в халат, мне немного холодно, хотя за окном стоит август. Прохлада не повредит: некоторое охлаждение мыслей придаст им чуть больше трезвости.
Итак. Какая судьба ждет мой Трактат, моего ребенка по выходе в свет?
Забегая вперед, я отчетливо понимаю, что в него станут заворачивать селедку. О, это не надо понимать буквально. Во-первых, селедку, в самом прямом смысле, заворачивали и не в такие шедевры, что ничуть не изменило соотношения сил в этом мире. Кроме того, всякий понимает, что селедку предпочтительней завернуть в бумагу, не содержащую токсичного типографского свинца.
Под заворачиванием селедки я понимаю утилизацию моего изделия для нужд узкоспециализированных паразитов. И первыми в этой экологической цепочке, в соответствии с законами природы, проявят себя, конечно, зоологические зоилы (Zoili zoologica). Я, разумеется, графоман, и, может быть, поделом мне. Однако я вижу, что для зоила нет разницы в самом качестве художественной продукции. Ведь недаром родоначальник зоилов свой живот положил на то, чтобы принизить Гомера.
Зоил как зоологический тип живет исключительно энергией скандала — и другого источника жизнеобеспечения у него нет. Кроме того, зоил, как и всякий паразит, не имеет иной возможности как-либо проявить
себя в этом мире, помимо (вне) объекта своего узкого (или широкого) паразитирования. Названия гельминтов говорят сами за себя: бычий цепень, кошачий цепень и т. п. Боясь утратить свой узенький энергетический канал, зоилы присасываются к нему всеми своими частями, поэтому, чтобы удержаться на плаву, в ход у них идет самое разнузданное словесное бесстыдство, заменяющее им не только ум, честь и совесть, но, главным образом, художественный талант. Приемы их незатейливы, как собственная организация и, в силу этого, утомительно предсказуемы. Названия их статей легко вычисляются по анализируемым текстам. Скажем, если некий роман назывался бы «Ланч», зоил назвал бы статью «Несъедобный ланч» (его, кстати, «по-человечески можно понять»), — а если бы сам роман назывался «Несъедобный ланч», статейка именовалась бы «Меню в отсутствие любви и смерти».Разумеется, очень в ходу жонглирование нагло искалеченными цитатами; в других наиболее бойких (еще наименее порядочных) случаях используется безотказный прием неполных цитат, насильственно кастрированных по неувядающим школьным образцам, вроде «она любила на балконе» — или «и он к устам моим приник, и вырвал».
А уж затем подается дежурное блюдо. Для привлечения вкусов «самой широкой публики» ланч критика обязан содержать как минимум два гастрономических компонента, каждый из которых, в соответствии с классическим рецептом, должен быть слегка «spicy» (пикантненьким). Первым гастрономическим компонентом является отъявленное психическое нездоровье персонажей (особенно вопиющее по контрасту с образцовым и несокрушимым психическим здоровьем критика). Зоил, обладающий размыто-гуманитарным образованием, возбужденно лезет во всякие медицинские книжки. Там он находит ужасно интересные слова-диагнозы, которые незамедлительно и применяет к персонажам, если автор еще жив, — или же к самому автору, если он благополучно умер, то есть дал критику волюшку отбросить ложный стыд и упразднить наконец лицемерно сохраняемую дистанцию между автором и повествователем. Тогда, по отношению к этому самому «повествователю», в ход идут такие (лакомые для людоедки Эллочки) слова-диагнозы как «деперсонализация», «ажитированная депрессия», «психастения с ведущим астеническим симптомом», «бред значения и отношения», «бред величия», ну и, конечно, «мизантропия». (Эта «мизантропия» автора, по замыслу зоила, должна красиво оттенять его собственную «филантропию».)
Здесь я, конечно, даже сгладил углы. Во-первых, с какого такого перепуга золил (убежденный, что печень растет в человеке слева) будет ждать кончины автора, чтобы наляпать ему «умных» (повышающих его, зоила, самооценку) медицинских диагнозов? Конечно, кончины автора он ждать не будет, негуманно проявляя себя к оставшимся оттого без работы специалистам по скорбям души человеческой. Во-вторых, зоил (особенно в его столичном подвиде) отбивает горький хлеб у специалистов по скорбям — только уже не в облачении асклепиев, а в поповских рясах. «У автора нет Христа!..», «Куда девался Христос?!!», «Без креста — тра-та-та!» Похоже, их, из-за падучей, выперли из Епархиального Вестника, но навык глоссалалии остался.
Беспомощность вышеперечисленной «системы оценок» состоит вовсе не в том, что сейчас, на горе зоилам, автор пошел всё больше ушлый, то есть такой, который не токмо всё про все диагнозы наперед знает (что ему хоть впору перейти на критическое самообслуживание), — но он вообще, похоже, понаисследовал в анатомическом театре столько человечьих футляров, сколько зоил у себя на семейной кухне не съел тефтелек. Имбецильность указанной «системы оценок» заключается, главным образом, в том, что, сколь много ни произноси «деперсонализация» или «мизантропия», в голове зоила яснее не станет. Слова, слова, слова.
Другим обязательным гастрономическим ингредиентом критического ланча являются нюансы сексуального поведения повествователя (при жизни автора) и самого автора (после жизни автора). На фоне непреложного сексуального благополучия критика, сексуальное неблагополучие повествователя выглядит особенно жалким и ничтожным. Оно вопиет и взывает. По правде сказать (и насколько я как любитель могу судить по доступным мне газетам-журналам), к такому приемчику, крайне далекому от профессиональной сферы, прибегают, к их чести, не все литературные аналитики, а лишь те, кои обладают следующими свойствами: это рано облысевшие, подслеповатые и брюхастые кабинетные евнухи, живущие одни или с мамой, крайне грозные средь ученых мужей (и беспомощные средь мужей обычных), а также являющиеся постоянной мишенью для тайных насмешек и анекдотов среди своих же коллег, где исключением бывает разве что ленивый. По странному совпадению объектами псевдофрейдистских изысканий таких зоилов являются люди не просто щедро одаренные, но, как правило, молодые, удачливые, счастливые (насколько это вообще может быть отпущено художникам) и, главное, физически красивые.