Лариса Рейснер
Шрифт:
В архиве Ларисы Рейснер сохранилось много набросков разных рассказов – о Богоматери, убежавшей из часовни, о поэте, о смерти, о страннике и его душе, и еще десяток набросков о картинах Гойи, о Бальмонте, о Г. Уэллсе. А сколько опубликованных статей и рецензий в «Летописи», в «Новой жизни»! Из них самая значительная – статья «Райнер Мария Рильке» в «Летописи» (1917, № 7–8). Через год Лариса будет беседовать с Борисом Пастернаком об этом поэте, тогда и попробуем представить их диалог. А сейчас – несколько фраз и образов из ее набросков:
«Всё, всё устойчиво и справедливо. Можно посетить кафе, парикмахерскую, добрых друзей, ходить и, чувствуя под своими ногами жалобно шипящие язычки
О как доволен злой сон. Его фонарь давно потух, время ушло, но он всё сидит у постели, обеими руками положив свое большое старческое ухо на грудь. Как там прыгает сердце, как плачет и стучит в запретные двери, чтобы его выпустили и сняли безобразный горб, который вырос за одну ночь и стал тяжелым, как железо.
Созревший час падает, как тяжелый плод. Часы бьют один раз – у них прохладный, неторопливый звон. Часы могут ударить, как всплеснувшее весло на темной спокойно льющейся поверхности времени. Весло поднято от воды – и с него одна за другой стекают в вечность серебряные капли минут».
Один из набросков «Новеллы о Патрике» навеян мыслями о Николае Гумилёве. Святой Патрик помещен в герб Ирландии. Гондла же был ирландцем.
«Патрик лежал на постели, улыбался и думал о своем. Во-первых, он поэт. Лежа без движения на своей постели, он знал все, что сейчас совершается в чудесном городе и за его пределами.
Угли в печи распались на розовые кристаллики, подернулись последним, голубым пламенем и коснулись друг друга со слабым звоном. Это значит – где-то далеко отсюда в темном зале чьи-то руки благословили скрипку и самые длинные подвески на люстрах, похожие на опущенные ветви берез, шевельнулись и заблестели, слыша ее неспешный торжествующий голос.
…Ведь именно при равном свете этих праздных, невозмутимых, утренних часов осенило его жизнь счастье, неизмеримо большое. Со страхом закрывал Патрик глаза и думал о том, как легко это могло пройти мимо него…
Наконец, среди облака освещенных танцующих хлопьев Патрик различил тропинку своей мечты, по которой покорно следует его воображение. Ему кажется – он идет, зажмурив глаза, едва переводя дыхание, среди вьюги и приходит – да, к письменному столу незнакомого человека, к его зеленой спокойной лампе, к листу белой бумаги и брошенному перу, которое не могло, не посмело записать чудесную догадку, откровение, вдруг подступившее к губам, уже найденное, наконец, обретенное.
Но прежде, чем подымется рука, чтобы, наконец, твердо записать догадку, прежде чем с лица ученого исчезает трепет, невыносимый восторг обладания – Патрик скроется, убежит. Лицо любовника, отдыхающее на сладостном теле возлюбленной с приподнятыми ее руками для нового поцелуя – никогда не сравнится с бледностью лба, на котором расходятся от бровей, зияют тягостные колеи воли и мысли; невыносимы глаза, от которых был перекинут мост, по которому сходили иные существа, роился звездный огонь, они омыты неземной свежестью и дуновением музыки и запахом каких-то невиданных цветов…
Патрик опять у себя, опять один. Рука его в темноте ощупывает знакомую стену, исписанную обрывками стихов, рифмами, намеками на будущее.
Как он полон, как насыщен. Со всех сторон к нему в его уединенную каморку мир посылает свои лучшие творческие движения».
В этих отрывках много перекличек со стихами Гумилёва, как бы в продолжение диалога с ним:
Когда я был влюблен (а я влюбленВсегда – в идею, женщину иль запах),Мне захотелось воплотить мой сонПричудливей, чем Рим при грешных папах.Я нанял комнату с одним окном…Еще не наступил рассвет, Ни ночи нет, ни утра нет, Ворона под моим окном Спросонья шевелит крылом, И в небе за звездой звезда Истаивает навсегда. Вот час, когда я все могу… Пойму ль всей волею моей Единый из земных стеблей? Вы, спящие вокруг меня, Вы не встречающие дня, За то, что пощадил я вас И одиноко сжег свой час, Оставьте завтрашнюю тьму Мне также встретить одному.
(«Мой час». Опубликовано в «Посмертном сборнике», 1922)
«Летопись» и «Новая жизнь»
Творческий огонь Ларисы уходил в стол, тот, под зеленым абажуром, от которого улетучивались новые идеи, новые откровения. Днем, наяву, выходила газета «Новая жизнь» со статьями Ларисы.
«Новая жизнь», организованная М. Горьким весной 1917 года, как и журнал «Летопись», им же организованный в декабре 1916 года, подарили Ларисе друзей и множество знакомых. Из друзей – Михаил Кольцов, Исаак Бабель. С Александром Бенуа, Владимиром Маяковским, Виктором Шкловским, Анатолием Луначарским, сотрудниками «Летописи», она вскоре будет работать в Художественной комиссии по охране памятников культуры. Находилась редакция «Новой жизни» на Невском проспекте, 64, затем на Моховой, 33, во дворе Тенишевского училища.
Один из тех, кто бывал в «Летописи», оставил свои воспоминания о Ларисе. Это Алексей Алексеевич Демидов, который писал в 1916 году роман «Жизнь Ивана»:
«В комнате было несколько человек, когда я поздоровался с секретарем редакции Галиной Константиновной Гиммер-Сухановой. Мое внимание обратили трое: очень красивая сероглазая девушка, с правильными чертами лица, напоминавшая Мадонну Рафаэля, но по-питерски изящно одетая; молодой человек с густыми, длинными черными волосами с пробором сбоку и огромный мужчина, громко басивший Галине Константиновне:
– Да что мне Горький?! Горький, Горький, Горький, я сам – Маяковский!..
С уст Ларисы Рейснер, то и дело озарявших лицо милой улыбкой молодости и здоровья, светили слова, ясные, сочные, проникнутые радостью жизни. Но в лице светилась строгость высококультурного, ценящего свои достоинства человека. Темно-русые волосы на ней были причесаны гладко. Белая кофточка, безукоризненно отглаженная, заставляла глаза разбегаться по изящной, оригинальной отделке. Длинный галстук был просунут за поперечные узкие прорези…
После 2–3 встреч в редакции я побывал дома у Ларисы Михайловны. В столовой, где я был принят, кроме нее были ее родители, брат – высокий юноша и писатель Чапыгин. На столе в вазе стояли живые цветы. Лариса Михайловна сидела на широком, мягком диване, беззаботно откинувшись к спинке… Слушая рассказ, я смотрел то на Ларису Михайловну, то на большой чудесный ее портрет, висевший на стене, и подумал, что он выполнен художником не ради заработка, а из восторга перед ее красотой.
Разговор вился о революционных событиях, и все делились впечатлениями. Отец рассказывал об успешном выступлении на митинге с Рошалем и о предложении писать книги для масс. Лариса Рейснер сказала: «Ведь папа социалист. Правда, ему трудно ограничить себя рамками одной партии, но все же он имеет такого друга, лично знакомого, как Карл Либкнехт».