Лариса Рейснер
Шрифт:
В декабре 1917 года Лариса участвовала в переговорах с музейными работниками Эрмитажа, объявившими саботаж. В это же время бастовали чиновники, актеры императорских театров, преподаватели привилегированных гимназий и училищ.
Вот отрывок из дневниковой записи Надежды Аллилуевой от 11 декабря 1917 года (ей 16 лет, она учится в петроградской гимназии): «Я теперь в гимназии все воюю. У нас как-то собирали на чиновников деньги, и все дают по 2–3 рубля. Когда подошли ко мне, я говорю: „Я не жертвую“. Ну и была буря! А теперь все меня называют большевичкой, но не злобно, любя».
Очередное письмо из Наркомпроса от 27 января 1918 года, подписанное наркомом А. Луначарским и секретарем Художественного совета Л. Рейснер, в Эрмитаже вносят в журнал входящих бумаг и, «оставив без действия»,
«Уважаемые граждане! На Комиссариат по просвещению падает огромной важности и, при нынешних условиях, огромной трудности задача по охране музеев и дворцов… надежду на сохранение полностью доставшихся народу сокровищ можно питать только в том случае, если нам удастся превратить их в подлинное народное достояние, сделать их широко доступными и в то же время подготовить народные массы, по крайней мере, передние ряды их, к правильной оценке народного наследия».
«Забастовка» Луначарского и «баррикада» Горького
Нет яда более подлого, чем властьнад людьми…
«Бастовал» один день и Анатолий Васильевич Луначарский. В отставку он подал 2 (15) ноября. Вечером в газетах появилось его заявление об отставке: «Я только что услышал от очевидцев то, что произошло в Москве. Собор Василия Блаженного, Успенский собор разрушаются. Кремль, где собраны сейчас все важнейшие художественные сокровища Петрограда и Москвы, бомбардируется. Вынести этого я не могу. Моя мера переполнена. Остановить этот ужас я бессилен. Работать под гнетом этих мыслей, сводящих с ума, нельзя. Я сознаю всю тяжесть этого решения, но я не могу больше».
В своих воспоминаниях Луначарский приводит слова Ленина, сказанные ему на следующий день: «Как вы можете придавать такое значение тому или иному старому зданию, как бы оно ни было хорошо, когда дело идет об открытии дверей перед таким общественным строем, который способен создать красоту, безмерно превосходящую все, о чем могли только мечтать в прошлом?» Народные комиссары отставки не приняли. До 1929 года Анатолий Васильевич оставался на посту наркома просвещения.
«Бастовал» Максим Горький. В своей газете «Новая жизнь» с весны 1917 года он публикует заметки о революции и культуре под заглавием «Несвоевременные мысли» – до весны 1918-го, когда Ленин закрыл газету в связи с началом Гражданской войны. «Он наш человек – он скоро поймет», – сказал при этом Ленин о своем друге Горьком.
Лариса разделяла «несвоевременные» мысли редактора, иначе она ушла бы из газеты. Приведем некоторые из «Несвоевременных мыслей» Горького.
От 14 июля 1917 года:
«Народ должен много потрудиться для того, чтобы приобрести сознание своей личности, своего человеческого достоинства. Этот народ должен быть прокален и очищен от рабства, вскормленного в нем, медленным огнем культуры.
Опять культура? Да, снова культура. Я не знаю ничего иного, что может спасти нашу страну от гибели. И я уверен, что если б та часть интеллигенции, которая, убоясь ответственности, избегая опасностей, попряталась где-то и бездельничает, услаждаясь критикой происходящего, если бы эта интеллигенция с первых же дней свободы попыталась ввести в хаос возбужденных инстинктов иные начала, попробовала возбудить чувства иного порядка, – мы все не пережили бы множества тех гадостей, которые переживаем. Если революция не способна тотчас же развить в стране напряженное культурное строительство, – тогда, с моей точки зрения, революция бесплодна, не имеет смысла, а мы – народ, не способный к жизни».
От 7 декабря 1917 года:
«Пролетариат – у власти, ныне он получил возможность свободного творчества. Уместно и своевременно спросить – в чем же выражается это творчество? Декреты „правительства народных комиссаров“ – газетные фельетоны, не более того… и хотя в этих декретах есть ценные идеи – современная действительность не дает условий для реализации этих идей. Что же нового даст революция, как изменит она звериный русский быт, много ли света внесет она во тьму народной жизни?
За время революции насчитывается уже до 10 тысяч «самосудов»… Как влияют
самосуды на подрастающее поколение? Это – наши дети, будущие строители жизни. Дешева будет жизнь человека в их оценке…Нет яда более подлого, чем власть над людьми, мы должны помнить это, дабы власть не отравила нас, превратив в людоедов еще более мерзких, чем те, против которых мы всю жизнь боролись…»
Из 22-й статьи:
«Самый грешный и грязный народ на земле, бестолковый в добре и зле, опоенный водкой, изуродованный цинизмом насилия, безобразно жестокий и, в то же время, непонятно добродушный – в конце всего – это талантливый народ».
Из 32-й статьи:
«Моя статейка по поводу заявления группы матросов о их готовности к массовым убийствам безоружных и ни в чем не повинных людей („за убийство наших лучших товарищей“) вызвала со стороны единомышленников этой группы несколько писем, в которых разные бесстыдники и безумцы пугают меня страшнейшими казнями. Это – глупо, потому что угрозами нельзя заставить меня онеметь, и чем бы мне ни грозили, я всегда скажу, что скоты – суть скоты, а идиоты – суть идиоты и что путем убийств, насилий и тому подобных приемов нельзя добиться торжества социальной справедливости. Но вот письмо, которое я считаю необходимым опубликовать, как единственный человеческий отклик на мою статейку:
«…Я хочу верить, что Вы далеко не всех носителей матросских шинелей считаете разнузданными дикарями… Читая Вашу статью, я болел душою не только за себя, но и за моих товарищей, которые невинно пригвождены к позорному столбу общественного мнения. Я живу с ними, я знаю их, как самого себя, знаю как незаметных, но честных тружеников, чьи мысли не проникают на суд широкой публики, а потому я прошу Вас сказать о них Ваше громкое, задушевное слово, так как наши страдания – не заслуженные»».
Из 34-й статьи:
«Советская власть снова придушила несколько газет, враждебных ей. Бесполезно говорить, что такой прием борьбы с врагами – не честен, бесполезно напоминать, что при монархии порядочные люди единодушно считали закрытие газет делом подлым, ибо понятие о честности и нечестности, очевидно, вне компетенции и вне интересов власти, безумно уверенной, что она может создать новую государственность на основе старого – произвола и насилия».
Из 38-й статьи:
«В „Правде“ напечатано: „Горький заговорил языком врагов рабочего класса“. Это – неправда. Обращаясь к наиболее сознательным представителям рабочего класса, я говорю:
Фанатики и легкомысленные фантазеры, возбудив в рабочей массе надежды, не осуществимые при данных исторических условиях, увлекают русский пролетариат к разгрому и гибели, а разгром пролетариата вызовет в России длительную и мрачную реакцию. В чьих бы руках ни была власть, – за мною остается мое человеческое право отнестись к ней критически».
Виктор Шкловский хорошо знал Максима Горького, в 1919 году он был свидетелем того, как Горький немедленно рванулся отстаивать справедливость. Перед ними по Александровскому парку шла пара – солдат с женщиной. Солдат ударил свою спутницу, она побежала от него в слезах. Горький в своем хорошо знакомом по фотографиям длиннополом пальто и большой шляпе догнал солдата и, слегка пригнувшись, снизу нанес удар кулаком в челюсть обидчика. Солдат упал. Вернувшейся женщине Горький сказал: «Пусть знает, когда придет в себя, что зло немедленно наказуемо». Оказывается, Горький умел мастерски драться и, если надо, защитить себя.
Но вернемся к Ларисе Рейснер.
Культурное строительство
Повод к окончанию саботажа сотрудников Эрмитажа дали Брест-Литовские переговоры России с Германией и ее союзниками о мире в феврале 1918 года. Немцы потребовали возврата кассельских картин. Тяжба с этими картинами возникла еще при Александре I, который приобрел эти полотна за солидную сумму (около миллиона франков) у Жозефины Богарне, первой жены Наполеона. Но до продажи эти картины принадлежали ландграфу Гессен-Кассельскому, который выразил свое недовольство. Александр I согласился вернуть ему находившиеся еще в Париже шедевры при условии возмещения всех уплаченных за них денег. У ландграфа денег не нашлось.