Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Бабушка рассказывала соседке Сидоровой, прижавшись к дверному косяку. Резкий шепот разлетался мотыльками, причитания вырывались молями в сумрак лестничной клетки, заволакивая темнеющее фиалковое окно, в котором мерцала половинка российского сыра – луна, с синими расплывчатыми вкраплениями пластмассовых цифр. Соседка Сидорова слушала, переминаясь в стоптанных атласных шлепанцах, надетых на босу ногу. Вообще-то соседку сложно было чем-нибудь потрясти и разжалобить. Работа на мясокомбинате, так и не пришедшее письмо от летчика и жизнь с поломанным дядей Леней превратили ее в сплошное беспросветное Какнивчемнебывало. Но даже она, слушая бабушкин шепот, зажимала рот ладонью, держала себя за шею правой рукой и качала головой.

Он стоял спиной к подъезду, в тельняшке, как всегда небритый, с одутловатым лицом и перепутанными волосами. К его нижней губе прилипла потухшая папироса. Полчаса назад его звали Коля Песня, бесформенный, с опухшей головой, он проснулся около двенадцати. У него был свободный день, сегодня котельную сторожил сменщик. Он двинулся на кухню, глотнуть из носика чайника холодной воды. Бесцветный, безымянный ветер, ворвавшийся в форточку, принес на крыльях рваные кружева голосов. Коля Песня высунулся из окна. Возле лавочки. Соседки. Соседи. Два милиционера. Овчарка. Теперь он стоял спиной к подъезду. Он оглох, ослеп, забыл свое имя. Так начинается превращение. Вокруг

галдели, вздыхали и причитали. Звуки голосов напоминали грай кружащих над крышами птиц, тренирующихся перед перелетом, в пасмурном октябрьском небе. Он смотрел вдаль, в сторону Жилпоселка и дальше, в поля, что тянулись и чернели вдоль дороги к аэропорту. Вздохи, причитания, всхлипывания соседей беспрепятственно пролетали насквозь, не задевая его, а только вымораживая все внутри. Два милиционера с овчаркой, вытянувшись перед ним со своими блокнотами, говорили. Но уши забивало серой ватой. Из-за этого слова звучали где-то вдали, присыпанные зудящим, щиплющим перцем всхлипов. Завтра надо идти на опознание. Это вырвалось запросто и возникло во дворе, среди кустов шиповника, балконов с колышущимся на веревках бельем. Недалеко от аэропорта найден большой мусорный пакет. Из тех, в которых обычно со строек выносят щепки, старые гвозди, разбитые стекла, стружки и сор. Толстый, непрозрачный целлофан, перевязанный серой бечевкой. Его нашли случайно, возле шоссе, в придорожной канаве. Набитый чем-то мешок, но не слишком тяжелый. Когда его перетаскивали, из глубины глухо позвякивало. Дзыньк. Дзыньк.

Он стоял спиной к подъезду и вдруг заметил. Со стороны пустыря стремительно надвигалось: громадное, сверкающее, стегая воздух. Втянул голову в плечи, завороженно наблюдал, как оно приближается, паря невысоко, всего в полуметре над землей. Слова милиционеров пролетали, не задевая, сквозь него. В толстом целлофановом пакете обнаружены человеческие останки. Труп женщины, которую кто-то жестоко убил. Изуродовал, расчленил и сложил в пакет. На запястье, рядом с тоненькой серебряной цепочкой заметен след от веревки. Множественные колото-резаные раны. Следы насилия. А оно приближалось, паря над травой, уже возле качалки-люльки и невысокой железной горки. Большая коричневая птица, чье оперение сверкало в лучах сонного полуденного солнца. Она торжественно и неспешно, вытянув шею, летела к подъезду, стегая крыльями воздух. Почему-то никого это не удивляло и не пугало. Три соседки и дядя Леня в майке, схватив себя за лица, качали головами, причитали и заслоняли ладонями глаза. Потом соседки, бледные и взъерошенные, что-то растерянно уточняли. А он все смотрел, как приближается, стремительно и неукротимо, большая коричневая птица, с крючковатым клювом. Она летела к подъезду, мимо песочницы, пустынной лысоватой площадки и нищенки-рябинки. Милиционеры трясли его за плечо, говорили: «Очнитесь». Советовали соседкам: «Налейте валерьянки, воды. Не оставляйте его одного». Потом, обратно превратившись в милиционеров, заглянув в блокноты, они командовали в пустоту, прозрачными словами, которые летели сквозь него: «Вам придется завтра прийти на опознание. Слышите? К девяти утра. По адресу… Не опаздывайте». Никто не замечал, что большая коричневая птица подлетела к подъезду и принялась медленно кружить. Она скользила по воздуху вокруг причитающих соседок и дяди Лени, который никак не мог зажечь папиросу, ломал спички и бурчал, пытаясь успокоить, неумело склеивая слова, а потом махнул рукой, провалился в немоту, жадно втянул горький дым. И птица кружила мимо кустов шиповника, лавочки, двери подъезда, зарешеченных окон первых этажей. Никто ее не замечал. И он, забыв свое имя, украдкой наблюдал, как птица парит, почти не хлопая крыльями, косясь на группку людей черной-пречерной горошиной глаза. Милиционеры со своей овчаркой незаметно ушли, растворились в переулках. Потом растаяли, разбрелись соседки, охая, качая головами, держа себя за щеки, за шеи. Одна из них проводила его, безымянного, домой, не замечая, что, когда они медленно и безмолвно поднимались на пятый этаж, в сумерках лестничных пролетов вокруг них скользила большая коричневая птица, с каждой минутой немного смелея, сужая круги. Уже в коридоре, где он сбрасывал ботинки, все происшедшее у подъезда казалось ерундой, тяжелым похмельным сном. Ночью, в темноте, когда он лежал на спине, слушал Галин храп, дымил папиросой, птица кружила, плавно и тихо, чуть обдавая сквозняком, от которого мурашки бежали по коже и била дрожь.

На следующий день он брел на опознание, не помня свое имя, уже не являясь прежним, еще не превратившись в себя окончательно. Он шлепал по асфальту, поправляя на плече зачем-то взятый с собой рюкзак. Он шел, бежал, шел, опять бежал, это был один из тех видов бега, когда к финишу хочется прийти как можно позже. Он хитрил, выбирал самый длинный путь на станцию, но некуда было свернуть. И он, безымянный, не чувствуя рук и ног, через силу сглатывая, медленно двигался навстречу своему превращению, а дома и улочки, став картонными декорациями, мелькали, сменяя друг друга.

Сжавшись, ссутулившись, с рюкзаком за спиной, он наблюдал за поведением птицы, подмечая, что люди в морге не замечают ее. Перед его сонно моргающими глазами двигались тени в белых халатах, два милиционера, один из которых откинул серую простыню. Он не отпрянул, не отшатнулся от того, что увидел, от ударившего в лицо запаха и продолжал сонно моргать, наблюдая проносящиеся перед глазами лица, блокнот, железную каталку морга, запекшиеся проржавевшим кружевом крови раны и порезы.

Он стоял, чуть ссутулившись, потеряв ощущение тела, растеряв свои руки и ноги, не помня имени, позволяя всему этому беспрепятственно врываться внутрь. Он, не удерживая, упускал все из виду, ничего не чувствуя, краем глаза следя за скольжением птицы, за ее внимательным черным-пречерным охотничьим оком, терпеливо что-то выжидающим. Уже на улице, под пасмурным небом, когда он брел наискосок между больничными корпусами, его окликнул один из милиционеров, ведущий следствие. Окликнул и побежал вдогонку, сжимая что-то в руках. И когда милиционер, худой, белобрысый, уже не парень, еще не мужик, огибал лысую больничную клумбу, на которой клевала семена бархатцев стайка воробьев, от резких движений что-то тяжело звякало. Дзыньк. Дзыньк.

И вот он, потерявший имя, не чувствуя рук, берет у милиционера маленькую сумочку, смутно начиная понимать что-то. Он крутит в пальцах тоненькую золотую цепочку, слыша, но не смея уместить внутри: «Вот, найдено вместе с трупом». Тяжеленная маленькая сумочка умещается на ладони. Он стоит на тропинке возле клумбы, пытается распутать связавшуюся в узлы, скрутившуюся цепочку, и повсюду растекается нарастающее беспечное чириканье воробьев. Потом под пристальным взглядом милиционера он зачем-то поворачивает золотой замочек-застежку, заглядывает внутрь сумочки, на одно лишь мгновение, по рассеянности совершенно выпустив из поля зрения, а потом и вовсе забыв про коричневую птицу, что плавно и неслышно парит вокруг. Он запускает в сумочку руку, достает горсть шариков: серебряных, медных, окрашенных в желтую и синюю краску. И тогда догадка врывается в него с неба судорогой, скручивающей тело, сминает дрогнувшее лицо. Птица, услышав его хруст, его рык, сужает круг, сверкает черной горошиной глаза, стремительно нападает, громко

хлестнув крыльями воздух, клюет его в висок, клюет еще раз и еще, до тех пор, пока его губы не начинают дрожать. И мутные слезы застилают все вокруг слоем толстого, непрозрачного целлофана. А невидимая птица-тик плавно облетает его, потом снова, хлопая крыльями, набрасывается, клюет в висок.

Потом был крик. Скрипучий, беззубый крик. Крик-стон. Неразборчивое причитание, нарушавшее тишину двора в такую рань. Кричали на пятом этаже, в форточку, в которой выбиты оба стекла и натянута старая нейлоновая сумка. Вздохи и причитания вырывались в небо и, подхваченные бесцветным утренним ветром, разлетались по округе, над заброшенным детсадом, сберкассой и пустырем. Кричала Галя Песня, облокотившись на подоконник. Босая. В разметавшемся халате. Затихала, смотрела на маленькую сумочку с золотой цепочкой. До нее снова доходило, докатывалось громадной волной, толкало в грудь, и она кричала. Затихала, смотрела на маленькую сумочку с золотой цепочкой и снова начинала кричать. Птица парила вокруг потерявшего имя, потом норовила клюнуть в висок. Он уже немного привык, отмахивался рукой, отгонял, резко вскидывая подбородок, бормоча: «У, тварь!» А Галя Песня, упав на диван, кричала, шептала беззубые, бледные слова съеденными губами, металась, крутила головой из стороны в сторону, сжимая ледяные стопы почти в кулачки. И тогда потерявший имя, отмахнувшись от невидимой птицы-тик, рванулся на кухню. Глотнул воды из носика чайника. Потом, с видом очнувшегося и знающего что надо делать человека, пересыпал все шарики из Светкиной сумочки в большой, заношенный, когда-то рыбацкий рюкзак, с отрывающейся заплатой на боку. Торопливо он накинул куртку, втиснул ноги в стоптанные, пыльные ботинки, один из которых был перевязан бечевкой. На пороге отмахнулся от невидимой птицы, заглянул в комнату, хотел что-то сказать кричащей Гале, но промолчал, накинул рюкзак на плечо и вышел из квартиры. Дверь неслышно скользнула и захлопнулась у него за спиной. Было раннее утро, он вышел из подъезда, закурил папиросу, отмахнулся от птицы, постоял возле лавочки, щурясь в сторону пустыря. А потом рывком направился к остановке и дальше – мимо забитого газетного киоска, по улочке серых деревенских домишек, в сторону Жилпоселка. По пути он забыл дорогу домой и уже больше никогда не возвращался к Гале Песне. С этого дня он нигде не жил, только два раза в неделю сторожил котельную. А все остальное время днями и ночами бродил по улочкам города. И когда он резко сворачивал в переулок, перешагивал через цветник или отмахивался от невидимой птицы, в рюкзаке глухо и тяжело позвякивало. Дзыньк. Дзыньк. Иногда из-за его резких движений через отрывающуюся заплату из рюкзака выпадало. И тяжело чмокало землю. Пык. Он скитался по улицам, бродил по переулкам. Под дождем. И ночью бродил по тропинке в дальнем дворе, подставляя спину осеннему ветру. Иногда он заходил без приглашения в гости к знакомым, дальним приятелям, бывшим друзьям и соседям. Кивнув хозяину в прихожей, просил налить рюмку, бормотал подкинуть до получки, заглядывал в комнату, потом спрашивал, есть ли в доме железная кровать. Он бродил по окраинным улочкам, по старым послевоенным дворам с бараками и статными домами летчиков, героев войны. Он наведывался в гости к старушкам и пилотам, проживающим по соседству с прачечной, в общежитиях цвета ирисок. Украдкой заглядывал в комнаты, стены которых укутывали красные и зеленые ковры, спрашивал, есть ли в доме железная кровать, просил показать, осматривал спинку. Но все кровати, которые ему удалось отыскать, были новенькие или совсем старые, ржавые железные кровати, подготовленные на выброс. А еще иногда попадались большие железные кровати на колесиках: высокие, пружинистые, с черными и серебряными спинками, напоминающими цветники или кладбищенские оградки. И шарики-гайки все до одного оказывались на местах.

Сначала его спутанные волосы, волочащиеся по земле брюки, рваная куртка, звякающий рюкзак были событием. Соседки подзывали его, указывали на лавочку, командовали: «Сядь!» Бормотали: «Опомнись, Коля». Потом ему в спину шептались, качали головами, держались за щеки, зажимали ладонями рты. Его вызывали к начальнику котельной, делали предупреждение, увольняли, но вскоре прощали и брали на работу обратно. Со временем он окончательно превратился в старика с рюкзаком, и никого больше не удивляла его одинокая фигура, бредущая среди ночи через парк в расстегнутой куртке и стоптанных ботинках, один из которых перевязан бечевкой. Он слился с городом лазалок, стал его частью, фоном, мимо которого носились на велосипедах, кружились на карусели, щекотали веточкой небо, что колыхалось на поверхности луж. А он, не помня своего имени, забыв дорогу домой, не слыша и не замечая ничего вокруг, упрямо бродил по Черному городу, не оборачиваясь, не глядя по сторонам.

Трудно сказать, что пугало нас больше всего: перепутанные волосы, горький запах перегара, вскидывание подбородка? Или небритое, неподвижное лицо, оскал беззубого рта, хриплый раскатистый кашель. Возможно, все вместе, и еще поломка, которую невозможно исправить. Совершенно не хотелось к нему приближаться, здороваться, заглядывать в водянистые остановившиеся глаза. Казалось, тогда может случиться что-нибудь нежелательное и непоправимое. А еще было страшно из-за невидимой птицы-тик, которая парила вокруг него, выжидая подходящий момент, чтобы наброситься и клюнуть. И мы бежали без оглядки, прятались за дверь подъезда, следили в щелочку, как он надвигается мимо забора, размахивая рукой и грубо бормоча. Тогда мы с визгом взлетали на два лестничных пролета, вспрыгивая на две, три ступеньки, толкаясь, хохоча, леденея от ужаса. В спешке приподнявшись на цыпочки, подпрыгивая от нетерпения, изо всей силы вжимали кнопку звонка, чтобы нам поскорее открыли и пустили домой.

Даже Славка-шпана, присмирев, следил из-за кустов, как старик удаляется вдоль длинного девятиэтажного дома в сторону Жилпоселка, покачиваясь, в расстегнутой куртке, бормоча и отмахиваясь от невидимой птицы. Даже Славка-шпана, притихнув, наблюдал, как старик понуро бредет в сумерках, ругая окраинные дворы Черного города, где черные-пречерные подъезды зевают ему вослед, а окна поблескивают ониксами слепых глаз. Он удалялся, мрачный, небритый, ссутуленный. Он поломался, превратился в себя окончательного и бесповоротного из-за того, что не знал главного, не знал одну важную тайну. Но мы боялись подбежать, дернуть его за рукав куртки, крикнуть: «Погоди!» – и все рассказать. Спрятавшись в штабе, среди четырех сросшихся на углу дома ясеней, мы смотрели вслед старику с рюкзаком и думали про то утро, когда я стояла спиной к подъезду, пригнувшись. Я была военнопленным, Славка-шпана заломил мне руку за спину и выкручивал запястье, пока от боли не начало пульсировать в висках, пока не потемнело в глазах и уши не забились серой ватой. Я вырывалась, размахивала свободной рукой, хватала его за волосы, трепала за воротник рубашки. А он продолжал жестоко и медленно выкручивать мне запястье. Все сильнее, пока слезы не навернулись. Еще сильнее, пока город не начал расплываться. Это ему нравилось: причинять боль, слушать мольбы о пощаде. Он был жестокий, этот Славка-шпана, скалил зубы и громко зловеще хохотал, выжидая, когда же я, наконец, сломаюсь и зареву. И тут, норовя ударить его головой, я заметила, совершенно случайно, краем глаза. Забыла о боли. И указала пальцем. Славка не сразу поддался, он думал, что это обманка, чтобы вырваться и убежать. Но, продолжая медленно выкручивать мне запястье, он все же обернулся, и его взгляд недоверчивой стремительной птичкой метнулся туда.

Поделиться с друзьями: