Лёд
Шрифт:
— Господин Петр требует огромную потребность каяться. Господин Петр много нагрешил с женщинами.
— Покаяние, хмм. Двести тысяч рублей плюс доля с заводов Курогина, когда старик копыта откинет.
— Ага, зенки кривые, да и зубы кривые — зато прямая дорога к состоянию.
— И к тому же, паскуда, обладает тем достоинством, что дура страшнейшая, посмотри на ее мать; Курогин ни единой девочки не пропустил, из курогинских незаконнорожденных целый эскадрон можно выставить, а у той кобылы хотя бы тень подозрения возникла.
— Эх, чувствую, дорогие мои, что я влюбился, это вы мне женский идеал нашли!
— А полковничиха Мерушкина? Похоже, еще свеженькая…
— Ба, так уже дважды заложенная! Вы только на ее платье гляньте.
—
— Прочь отсюда!
— Чего?
В первого в бешенстве бросило мундирным верхом, стянутым с Афродиты.
— Вон с глаз моих! — рявкнуло, чувствуя, как внутри вздымается злобная горячка, багряный огонь, жгущий точно так же, как и Стыд, хотя и полная противоположность Стыду. — Животные! В дерьме вам валяться, а не среди людей жить!
— Да что это вы…
Музыканты ударили в смычки; пришлось еще сильнее поднять голос, сжимая кулаки.
— К живодерам! — орало я-оно,уже совершенно себя не сдерживая. — Мясо! Мясо! Мясо!
Те глядели, как на сумасшедшего. То один, то другой что-то бормотал под нос, опускал глаза. Пристойный юноша в кадетском мундире пихнул соседей локтем, те начали отступать к боковой галерее, кто-то налетел на статую копьеносца, образовалось замешательство; после этого все повернулись и поспешно ретировались, последний через плечо бросил вульгарное слово.
Сила стекла столь же быстро, как и налилась в жилы; я-онобеспомощно оперлось о перила. Ниже, в зале, танцевали трепака, зрители хлопали в ладоши. Под ухом гремели трубы и барабан. Нужно бежать отсюда, бежать! Закрыло таза, только это не помогло; еще ярче на веках вырисовывались участники бала, а в первую очередь — mademoiselleФилипов. Ведь там все так же продолжается мясной базар, выставка отвращения, волны повторяемых под музыку движений: рука, нога, рука, нога, и так — до могилы, а после того — черви.
— Именно потому и не бываю.
Он встал рядом, выйдя из-за греческих голышей. Грудь его украшал всего один орден, впрочем, я-ононе узнало вида и класса знака отличия. Мужчина был худощавым, держался он официально, чуть ли не отклоняясь назад, высоко подняв голову; я-онотоже выпрямилось, тот был выше на несколько вершков. Очень бледное лицо, гладко выбритое, практически свободное от светеней, на губах — мягкая улыбка. Православный тунгетитовый крест, подвешенный на шее, буквально резал глаза на белоснежной манишке.
— Зель Аркадий Иполлитович, — поклонился он.
— Бенедикт Герославский. — Тут же вспомнило про визитные карточки, нашло визитницу, вручило карточку Зелю. Тот даже не глянул.
— Знаю. — Плавным, балетным движением руки с визиткой он обвел зал внизу. — Его сын.
— Ну да. — Теперь пламя сменило направление, теперь оно палило вовнутрь; возвращался Стыд. Укусило себя в щеку, лишь бы не улыбнуться, не состроить собачью, умильную, извиняющуюся мину. — Боюсь, снова сцену устроил. Вообще-то… Не такой я человек, не так замерз. Надеюсь на это.
— Не такой человек, чтобы грех вслух грехом назвать, а добродетель — добродетелью? — Мужчина спрятал визитку, указал налево; пошло вперед, Аркадий Иполлитович отодвинулся, чтобы не сталкиваться между статуями. — Что-то у меня в ушах звенит. — Вернулось в тень галереи; Зель остановил лакея, попросил стакан воды. — Именно потому и не бываю; отираешься о людей, и это на тебя садится, словно иней, загрязненный заводскими дымами, будто уличная пыль, словно жирная грязь. — Отпивая мелкими глотками воду, он заглянул в комнату рядом. Упившиеся мужчины метали рюмки в камин на противоположной стене. — Я говорю не о телесной грязи, вы же понимаете меня, Венедикт Филиппович.
— Да.
— Чистота, труднее всего сохранить чистоту. Если бы мы жили в мире, в котором было бы возможно общение только
душ… — Он вздохнул. Голос у него тоже был мягкий, текущий неспешными волнами, вверх и вниз; была в нем мелодия, ритм. — Какой идеал выше? Человек минус тело.— Федорова читали?
— Чистота, брат мой, чистота. Вижу, вы то же самое отвращение испытываете, то же самое стеснение, бремя.
— Я…
— Так уж Бог устроил, что в этот мир мы приходим в мешке дерьма, дерьмом окрещенные, дерьмо потребляющие; в дерьме ходим, дерьмом нам чувства затыкают; дерьмо отдаем другим в знак любви; дерьмо — наше счастье, дерьмо — наслаждение. — Он склонился с озабоченным выражением на лице. — Но нам необходимо хотя бы пытаться очиститься! Невозможно из тела выйти — но можно…
От рывка я-оночуть не упало, оперлось о призму-стенку. Кто это? HerrБиттан фон Азенхофф нагло пер к лестнице, издевательским взглядом прокалывая Аркадия Иполлитовича, который только приглядывался к этой сцене с печальным, ласковым выражением лица.
— Я забираю вас! — решительным тоном заявил фон Азенхофф.
— Да чего вы хотите, скажите на милость…
— Александр Александрович приветствует вас с надеждой, — говорил господин Зель. — Могу вам признаться, что Александр Александрович читал вашу Аполитеюс большим вниманием, большие слова высказывал.
— Кто это такой? — спросило на выдохе, вырываясь наконец из железных рук пруссака.
— Ангел Победоносцева. Так что, есть тут у вас еще какие дела? Потому что, думается мне, для одного вечера вы туг и так уже достаточно навытворяли.
— Да что вы вообще себе позволяете?
Тот оскалил зубы.
— Спасаю вас, молодой человек. — Он щелкнул пальцами слугам, чтобы те принесли верхнюю одежду. — Еще немного, и он усадил бы вас на белого коня.
— Что?!
Фейерверки выстреливали на небе над хрустальным дворцом, когда двигалось по серпантину-склону в лунную тайгу, гремящую метелью: первые сани, вторые сани, третьи сани, компания веселая, перекрикивающаяся; четвертые сани — в четвертых санях сидело под медвежьей шкурой, с Биттаном фон Азенхоффом и тем могучим капитаном гусар. После первой серии фейерверков, из-под дворца пальнули искусственными огнями, только теперь уже напакованные криоугольными зарядами, так что те взорвались громадными цветами тьвета; и вот они уже, пройдя сквозь зимнахово-мираже-стекольную конструкцию дворца, разделились на тысячу и одну реку цвета и светеней. Я-ононаходилось на нижней петле пандуса, губернаторский дворец маячил на звездном небе слева, так что не нужно было выкручиваться назад, что было, говоря по правде, практически невозможным, раз тебя закутали плотно в меха, шкуры, пледы, шали и одеяла из десятков беличьих, заячьих, соболиных шкурок. В зависимости от угла зрения и расстояния, с которого прокалывали дворец фриртверками [342] , на небе по-своему рисовались коллажи света и тьвета, морские звезды, пожирающие свет, и морские звезды — свет сеющие, и одни переливались в иные, а вторые зарастали собой первые, и все они, в конце концов, спадали на обледеневшую тайгу дождиком искр и не-искр. Совершенно одуревшие олени крутили головами, громко звенели их богато украшенные колокольцы. Сибирь попеременно то гасла, то высвечивалась из глубокой ночи, словно пейзаж из Божьего сна, на который Он то глядит сквозь пальцы, то заслоняет перед Собственным взглядом и существованием.
342
Искусственное слово. «Фейерверк» = работа огня, a «frirtwerke», по-видимому, «работа льда» (хотя в немецком языке слова «frirt» я не нашел, но вот во французском слово «frire» означает «жареный») — Прим. перевод.